May. 24th, 2019

...misery acquaints a man with strange bed-fellows...

(шут Тринкуло прячется от дождя под покрывало к дикарю Калибану)

Роскошная фраза. Интересно, в Моби Дике, где вся третья глава посвящена терзаниям героя из-за того, что ему придется спать в одной кровати со смуглым гарпунщиком, продавцом сушеных голов, Мелвилл имел это в виду?

I told him that I never liked to sleep two in a bed; that if I should ever do so, it would depend upon who the harpooneer might be, and that if he (the landlord) really had no other place for me, and the harpooneer was not decidedly objectionable, why rather than wander further about a strange town on so bitter a night, I would put up with the half of any decent man's blanket.

(Хорошо пишет, а?)
(Просто смакую кусочки из «Бури»)

Что у нас тут? человек или рыба? живая или мертвая? Рыба: пахнет как рыба; очень древний и рыбо-подобный запах; что-то вроде несвежего хека. Но какая странная рыба!..

Будь я сейчас в Англии, как был однажды, и имей только картинку этой рыбы, не было бы ни одного воскресного дурака, который не дал бы мне монетку за просмотр. Там эта уродина была бы человеком; всякая странная тварь там – человек! Они ни монетки не дадут, чтобы помочь нищему калеке, но вывалят десять – поглядеть на дохлого индейца...

Он при ногах, как человек; а плавники у него совсем как руки! И еще теплый, клянусь! Теперь я отпускаю свое мнение на волю; можете его больше не придерживаться. Это не рыба, а островитянин, который недавно пострадал от удара молнии.

What have we here? a man or a fish? dead or alive? A fish: he smells like a fish; a very ancient and fish-like smell; a kind of not of the newest Poor-John. A strange fish! Were I in England now, as once I was, and had but this fish painted, not a holiday fool there but would give a piece of silver: there would this monster make a man; any strange beast there makes a man: when they will not give a doit to relieve a lame beggar, they will lazy out ten to see a dead Indian. Legged like a man and his fins like arms! Warm o' my troth! I do now let loose my opinion; hold it no longer: this is no fish, but an islander, that hath lately suffered by a thunderbolt.

Одна из лучших записей в истории музыки. Гульд играет Фантазию Моцарта ре-минор. У пошляков, которые настраивают свои мнения по камертону журналистов, принято говорить о Гульде как об эксцентрике. Я-то как раз считаю его «центриком», одним из немногих адекватных собеседников о музыке (и в игре, и в многочисленных теле-лекциях), почти всегда попадающим в цель; а массовый шопено-листовский пианизм считаю больным, фрическим, неадекватным и эксцентричным явлением, почти никогда не попадающим в цель.

Моцарт – сложный автор. Надо забыть все слащавые пошлости, что вы о нем слышали, читали у Пушкина (там это игра) и особенно видели в телевизоре. Никакого «солнечного гения» и «вундеркинда» там не было, как не было и мрачного педанта Сальери с цианистым калием.

Там был искусный отец-учитель Леопольд Моцарт, форсированно учивший сына с ранних лет. Эта техника обучения тогда была еще редкостью, сейчас ее продуктами полон ютуб, и дети, играющие и сочиняющие сложные вещи еще в колыбели, не приходя в сознание, публикуются там тысячами. В этом никакого чуда нет; чудо Моцарта – в другом, и оно проявилось только в последние годы.

Отец Моцарта был также циничным импрессарио, ловко раскручивавшим своего сына, умело продававшим его «гений» в многочисленных европейских дворах, и создавшим всю эту маркетинговую мифологию чудо-ребенка. Верить его свидетельствам о ранних чудесах Моцарта надо с большой осторожностью. Верить ранним сочинениям Моцарта тоже надо с большой осторожностью: процент отцовской правки там оценить трудно, но она скорее всего была. Да это и неважно: ранняя музыка Моцарта (первые две сотни опусов в традиционной нумерации K-...; а всего там 620 или около того), за редкими исключениями, неинтересна.

Моцарт всю жизнь страшно зависел от отца и, когда бывал в других городах, писал ему письма с невротической частотой. Он был очень неравномерно развит как личность. Он был сух, рационален и стремителен в работе. Он мог работать параллельно над несколькими вещами (чего почти никто никогда не умел), он был похож на музыкальную фабрику, эксплуатирующую детский (свой) и рабский (свой же) труд.

Все профессиональное было отточено еще в ранние годы. Все эмоциональное было развито очень бедно, все рациональное – до чрезвычайности. Никакой мудрости и человеческой зрелости – до самых последних лет. Из всех великих мастеров у Моцарта был самый сухой и холодный инфантильный ум, очень зависимый от влияний, но очень бойкий и игривый. 

Влияния, игривость и быстрота ума оборачивались стилизациями, пародиями, гримасами, сарказмом, многоэтажной иронией. В этом и трудность Моцарта, этим он так похож на Малера. Почти никогда это не «свой голос», почти всегда «чей-то» передразненный. Лишь в самые последние годы, наглотавшись житейских и семейных трудностей, к которым он просто не был готов, он изменился, в нем что-то сломалось внутри, и он стал серьезен и взросл. Появилась музыка более прямого высказывания, хотя от невротических гримас передразнивания Моцарт не избавился никогда. 

Ранняя его смерть для меня не выглядит случайной. Он работал с удвоенной скоростью и выполнил свою миссию вдвое быстрее... 
У меня Моцарт, вместе с восхищением, вызывает огромное сочувствие: несчастный, поломанный отцом юноша, к счастью, имевший куда сбежать от своей боли: в работу.

Гленн Гульд ухватил все эти основные качества Моцарта - непрямоту, иронию, стилизацию. Играя сонаты, он сух, игрив, стремителен, саркастичен, - в полном соответствии с характером Моцарта и его музыки, и в полном несоответствии с популярным слащавым мифом и традицией играть Моцарта как «идеально прекрасную» музыку. (Мицуко Ушида в этой традиции считается образцом.)

А фантазия ре-минор, неоконченная (ее кто-то там дописывал в самом конце), - она особенная. Она написана странно, без чувства течения времени, без драмы, без напора сложностей, которыми полны сонаты. Она пустая, как бывает что человек задумывается, уставившись на что-то пустыми глазами. Она – замороженная, оцепеневшая, остановившаяся. Совершенно непохожая на все написанное Моцартом (что я слышал). В ней Моцарт как бы приостановил свой бешеный бег. А может, просто маялся бессонницей.  Рассеянной рукой он написал эту холодную безделицу, и даже поленился окончить ее. Но она стала одним из немногих моментов открытости, прямого высказывания. И в этом окне искренности не открылось... ничего. Этой холодной пустотой неба и прекрасна Фантазия.

Миллионы прерафаэлитских пианистов-романтиков привыкли наливать туда литрами свои розовые романтические страсти. Гульд был единственный, кто правильно понял эту пьесу. Он играет очень медленно, отстраненно, оцепенело, но это не «оригинальное», а правильное исполнение, основанное на понимании. А то, что он один такой, это нормально для искусства. В нем большинство никогда не бывает право.


Мотив кораблекрушения стар, как мировая литература. Есть очень ранний древне-египетский текст «Сказка потерпевшего кораблекрушение» – куда уж вам древнее? 

Шекспир начинает три пьесы с кораблекрушения – Комедию ошибок, Бурю и Двенадцатую ночь. История Робинзона Крузо тоже начинается с кораблекрушения. Классическое английское стихотворение 18-го века тоже называется «Кораблекрушенный» (“The Castaway”, by William Cowper).  

Образ – вполне понятный: кораблекрушение символизирует катастрофу, крушение прежнего уклада жизни героя. И эта катастрофа служит началом новых событий либо просто темой для рефлексии. 

И вот, к старой доброй традиции крушения кораблей присоединяется немецкая романтическая поэзия. Генрих Гейне так и называет свое стихотворение, написанное vers libre (!) в 1826 (!) году, «Кораблекрушенный». Верлибр – наглядная иллюстрация сломанной и потерявшей смысл жизни: вся ее структура разрушена, отсюда – полное отсутствие поэтического размера. 

Мне не очень близок романтизм в целом и Гейне в частности. Слишком эгоцентрично, слишком замкнуто на себя-любимого. Но получилось, что, бродя по ютубу в поисках чтения немецкой поэзии, я наткнулся на запись отличного актера Klaus Maria Brandauer (бывш. советские люди помнят его по фильму «Мефисто»). Я слышал его в качестве чтеца в Москве, на исполнении «Песен Гурре» Шенберга; он умница, читает хорошо. А тут мне попался фрагмент из немецкого фильма 2003 года «Поэма», где бессюжетные сцены чередуются с чтением стихов. Фильм я нашел с трудом; его можно скачать тут (по-нем., с англ. субтитрами), а ролик с Брандауэром я выложу ниже (обязательно послушайте, это очень сильно сделано! и англ. субтитры есть, кому надо). 

Оригинал стихов тут.  Перевод Тютчева тут. И вот вам мой перевод, сделанный без особых претензий, поразмять немецкие мускулы. Главное отличие от Тютчева: у него пятистопный ямб и воспламененный тон; я взял спокойный и холодный тон, ближе к оригиналу. Это должно звучать мертво и опустошенно, совершенно безнадежно. И без ямбов, конечно.

Надежда и любовь... все разбилось.
Сам я похож на труп,
Вышвырнутый злым морем.
Лежу на берегу.
Пустынном, голом берегу.
Передо мной колышется водная пустыня.
Позади меня – только горе и беда.
Надо мной тянутся облака,
Серые, бесформенные дочери воздуха.
Они из моря ведрами тумана
Вычерпывают воду
И уныло ее таскают, таскают.
И снова в море проливают.
Томительное, тоскливое занятие.
И бессмысленное. Как моя жизнь.

Волны бормочут. Чайки кричат.
И старые воспоминания обвевают меня.
Мучительно-сладкие, всплывают
Забытые сны, погасшие образы... 

Жила на севере одна девушка.
Она была прекрасна, королевски прекрасна.
Фигуру, стройную, как кипарис,
Охватывали нежно белые одежды.
Пышные темные локоны,
Как блаженная ночь,
Спускались с головы, увенчанной косой,
И свивались, так сладко и мечтательно,
Вокруг лица, такого сладкого и бледного.
А из лица, такого сладкого и бледного,
Сияли широко раскрытые глаза,
Как солнца черные.

О солнца черные мои! Как часто, часто
Я пил из вас, словно заколдованный,
Дикое пламя вдохновения!
Я стоял и шатался, пьяный этим пламенем.
И мягкая, как голубь, улыбка парила
Вокруг гордых губ, с их высоким изгибом.
А потом из этих гордых губ, с их высоким изгибом,
Тихим выдохом вылетало слово,
Сладкое как лунный свет,
Нежное как аромат розы.
И тут моя душа поднималась
и летела, как орел, – ввысь, в небеса!.. 

Молчите, волны. Молчите, чайки.
Все прошло мимо, счастье и надежда,
Надежда и любовь. Я лежу на земле,
Никчемный, кораблекрушенный,
И вжимаю пылающее лицо
В сырой песок...

 

С одной мыслью, которую открою чуть ниже, я пошел гуглить фразу «похож на дождь», чтобы выяснить: что в поэзии было принято сравнивать с дождем. Однако меня хватило ненадолго. Полезло всякое попсовое «Дождь похож на тебя, Он такой же холодный...» или, еще страшнее, «Ведь слёзы так на дождь похожи. Держать в себе переживания? Нет, это просто невозможно». Нет, это просто невозможно, – сказал я себе и остановился. Эту навозную кучу я не буду разгребать ни ради какого жемчуга. 

А искать я начал после того, как застал двух поэтов за перекличкой: Шекспира и Рильке.
 И мне стало интересно, насколько это частое сравнение. Но я сдался. А перекличка - вот она:

The quality of mercy is not strain'd.
It droppeth as the gentle rain from heaven
Upon the place beneath. It is twice blest:
It blesseth him that gives, and him that takes. 

Die Einsamkeit ist wie ein Regen. 
Sie steigt vom Meer den Abenden entgegen; 
von Ebenen, die fern sind und entlegen, 
geht sie zum Himmel, der sie immer hat,
Und erst vom Himmel fällt sie auf die Stadt. . 

Но в милосердии нет принужденья!
Оно, как нежный дождик, каплет с неба
На нас, внизу, двойным благословеньем:
Тем, кто дает, и тем, кто принимает. 

(перевод без размера)
Одиночество похоже на дождь;
Оно растет с моря навстречу вечеру,
Оно тянется с отдаленных равнин,
Оно поднимается в небо, свой вечный дом,
А потом с неба падает на город. 

Мало сравнения с дождем, тут еще и фразы похожи:  droppeth from heaven upon the place beneath и ... vom Himmel fällt sie auf die Stadt.

Рильке шел за Шекспиром. А для Шекспира, ставившего спектакли в Глобусе, в лондонском климате, с открытой крышей и постоянно обыгрывавшего дождь шутками и песнями (“And the rain, it raineth every day...”), с дождем было сравнивать естественно. С большой вероятностью, можно было рассчитывать на дождливый вечер, и тогда актриса, читающая монолог из «Венецианского купца», могла бы указать пальцем на дождик, поливающий публику в театре: нет ничего естественнее дождя, и вот, смотрите: милосердие - такая же естественная вещь. (Мысль, напоминающая Конфуция, с его идеей естественности эмпатии: "разве жэнь далеко? Я захотел жэнь - и вот оно!")