劉禹錫: 竹枝詞

楊柳青青江水平
聞郎江上唱歌聲
東邊日出西邊雨
道是無晴卻有晴


Лю Юйси. Песня бамбуковой ветви

 

Ивы прибрежные       зелены, зелены;

                        воды      реки     безмятежны...

Слышу, мой милый       поет вдали;

                        над рекой     разносится     песня...

С восточного края       солнце встает,

                        На западе     льют     дожди...

По всему выходит,       ясности нет,

                        но ясность      вот она,     есть...

 

Это стихи в стиле юэфу («музыкальная палата»), написанные в подражание фольклору и, возможно, по мотивам народной песни. Отсюда и название «бамбуковая ветвь», к тексту стихов никак не относящееся, скорее всего – название первоисточника. Один мастер юэфу – Ли Бай – уже не раз обсуждался в этом блоге, сегодня – новый поэт, Лю Юйси.

Вся изюминка этого стихотворения – в чисто китайской игре слов, которую перевести невозможно. Я уже разбирал стихи, в которых «главное слово» не произносится, а намеки на него рассыпаны в фонетике, в похожих, созвучных или рифмующихся словах. Здесь – чистейшая, нагляднейшая омонимия.

Стихи – о любви девушки к юноше. Ее эмоциональное состояние неустойчиво, как весенняя погода (то солнце, то дождь); и она сама не знает, как понимать свои чувства – то ли влюблена, то ли нет. Одно из слов для обозначения чувства любви – цин, qíng . А ясная погода обозначается его полным омонимом – цин, qíng . Причем иероглифы не просто синонимичны, они основаны на общем фонетическом элементе , который означает зелено-голубой цвет (и зеленой листвы, и голубого неба). Отличаются и только смысловым элементом, прибавленным слева, это солнце и сердце .

Таким образом, настоящий смысл последней строки – примерно такой: «по всему получается, что я не влюблена, но чувствую – да, влюблена!». Однако китайская поэзия чурается такой прямоты высказывания, поэтому «эмоция любви» тут заменена полным омонимом – «ясной погодой». 

Но этим фонетическая игра не исчерпывается. На самом деле, она начинается с повторенного в первой строке слова «зеленый» - 青青 (Ивы прибрежные зелены, зелены). Оно тоже звучит цин, хотя и с другим тоном – qīng. И это тот самый иероглиф, на основе которого построены два вышеупомянутых цин, qíng: и . Таким образом, главное слово  сначала вводится «неполным» иероглифом , а потом подменяется омонимом . Но прямо не произносится.

楊柳青青江水平
聞郎江上唱歌聲
東邊日出西邊雨
道是無卻有

Это, наверное, самый наглядный из встреченных мною в стихах примеров того, как работает китайская фонетика. И еще – как работает иероглифика: напомню, в китайских текстах, помимо смыслового и фонетического, есть еще и «третий этаж» связей – графический, через общие графемы.

И, как вы уже догадались, стихи входят в списки «самых-самых», фразы из них цитируются повсюду в качестве поговорок. Особенно последние две строки: на востоке солнце, на западе дождь принято говорить о смешанных чувствах (odi et amo); ясности нет, но ясность есть говорят в похожих случаях: когда внешние приметы говорят об одном, а внутренняя убежденность – об обратном...

***

Лю Юйси был известен не только как поэт (сохранилось около 800 стихотворений), политический эссеист и философ, но и как чиновник-политик послевоенного времени, т.е. начала IX века, после мятежа Ань Лушаня. Его отец, тоже чиновник и политик, во время войны вместе со всей столичной элитой спасался на юге, в Сычуани. Там Лю Юйси и вырос. Он получил первоклассное образование, а стихи писал с самого детства. В 21 год он сдал экзамены на высший титул цзиньши.

Его карьера была неровной: фавор не раз сменялся опалой. Сначала он был сослан в провинцию, когда предложенные его «партией» реформы не были одобрены; потом – за резкие политические сатиры. Императоры в те годы менялись часто, как весенняя погода, менялось и положение Лю Юйси: то солнце, то дождь. Читая «был сослан», не нужно представлять себе «глубину сибирских руд»; его просто отсылали из столицы и назначали на службу в провинцию, иногда на невысокие, иногда на высокие должности (напр., губернатора провинции Сучжоу). К тому времени жестокие репрессии военных и первых послевоенных лет (которые прошлись катком по многим поэтам, вспомним хотя бы Ван Вэя) уже закончились.

Проведя бóльшую часть жизни вне столицы, он имел возможность слышать разные фольклорные традиции, в том числе не-ханьские, и проявил к ним большой интерес. Фольклоризм и вообще был одним из влиятельных культурных феноменов эпохи Тан, но родился он намного раньше: «Книга песен» Конфуция, «Песни царства Чу», а потом и целый департамент фольклора – «Музыкальная палата», Юэфу (I век н.э.). Так что ко времени Танского ренессанса фольклоризм был уже старой, благородной традицией, насчитывающей около полутора тысяч лет. Один из мастеров стиля юэфу был Ли Бай. Но вообще этим занимались почти все танские поэты, в том числе и Лю Юйси. Интересно, что в качестве литературной опоры он использовал народные песни на языках Бенба и Ю. Одно из самых известных стихотворений – как раз сегодняшнее, написанное, скореее всего, на мелодию народной песни «Бамбуковые ветви». Перечитаем этот маленький шедевр:

Ивы прибрежные       зелены, зелены;

                        воды      реки     безмятежны...

Слышу, мой милый       поет вдали;

                        над рекой     разносится     песня...

С восточного края       солнце встает,

                        На западе     льют     дожди...

По всему выходит,       ясности нет,

                        но ясность      вот она,     есть...

李商隱:夜雨寄北

君問歸期未有期    
巴山夜雨漲秋池    
何當共剪西窗燭    
却話巴山夜雨時 

Ли Шанъинь (813-858)

Ночной дождь. Письмо на север

 

Ты спрашиваешь,     когда вернусь.

                Пока     не знаю,     когда...

В Башане сейчас     ночной дождь

                И осенний    разлив    прудов...

Как бы хотелось     вдвоем подрезáть

               свечи     у западного     окна,

Болтая о том,     что в Башане сейчас

               идет    ночной     дождь...


Еще одно стихотворение Ли Шанъиня, – поэта, с которым я познакомился только вчера, но которого включают во все списки лучших танских поэтов. Письмо на север означает: домой, в столицу Чанъань; а Башань, в котором идет ночной дождь, – это далеко на юге, в Сычуани, куда поэта отправили со служебным поручением.

Стихи понять несложно, они написаны просто и прозрачно. Загадочно звучит только фраза подрезáть свечи у западного окна. Это значит: подстригать фитили свечей, срезая обгоревшие кончики, чтобы свечи не гасли и не мерцали, а горели ярче, пока два человека сидят и беседуют у окна в западном крыле дома. В глубине дома, в западной его части была спальня хозяина дома и его жены, самая заповедная часть традиционного китайского дома. Вся эта фраза – изысканнейшая метафора беседы мужа и жены, интимной и задушевной, затянувшейся далеко за полночь. Впоследствии фраза «подрезать свечи у западного окна» стала (и до сих пор остается) популярнейшей поговоркой, означающей беседу по душам – и не только с женой, а и с другом, родственником, любым близким человеком.

Стихи написаны просто и по-домашнему, как настоящее письмо мужа жене. При этом, жена не упоминается; это делает смысл более открытым. Но, конечно, «западное окно» прямо намекает на семейные обстоятельства. Так что даже в некоторых старинных изданиях название стихов изменено: вместо бей (север) стоит мей (внутренние покои), и понимается это как «письмо во внутренние покои (т.е., жене)». Но это уже издательские вольности. Правильно – «письмо на север».

И тут возникает проблема. Ван Яньмай, жена поэта, умерла в конце лета 851 года. А стихи написаны осенью того же года. С большой вероятностью, Ли Шанъинь уже получил весть о смерти жены. На этом основании комментаторы предполагают, что оно адресовано другому человеку: другу, коллеге-поэту, там есть разные предположения.

А мне кажется, все наоборот: если он знал о смерти жены, тем более вероятно, что стихи адресованы ей. Письмо умершей жене. Как «песни об умерших детях», которые всю свою жизнь продолжал писать Фридрих Рюккерт. Это как фантомная боль: Ли Шанъинь воспроизводит в стихах домашний тон разговора с женой, мечтает о том, как бы ему хотелось сидеть с ней у окна и болтать всю ночь напролет. Я бы даже рискнул на основании текста стихов утверждать, что Ли Шанъинь уже знал о смерти жены. Именно потому, что они написаны так ностальгически. Живой жене он, может быть, таких стихов не написал бы... 

***

Для своих дилетантских прогулок по китайским текстам я выбираю самые знаменитые (Конфуций, Лао-цзы, Сунь-цзы, поэзия эпохи Тан), не сходя с главной дороги и не углубляясь в бесконечные дебри незнакомых текстов, из которых потом уже и не выберешься. Поэтому давно перестал удивляться тому, что на каждом шагу встречаю первоисточники популярных поговорок, названий книг или фильмов, общеупотребительных клише или иконических образов. Вот и сейчас в коротком стихотворение Ли Шанъиня наткнулся сразу на две фразы, ставшие иконическими образами китайской культуры и заодно – популярными поговорками.

Одна – 巴山夜雨ночной дождь в Башане; ее смысл – тоска и одиночество чужака. Китайские чиновники часто ездили по стране с поручениями, а еще чаще получали назначения на должности в далекие провинции; это одна из традиционных форм противостояния коррупции и сепаратизму – назначать на должности чужаков, не связанных с местными мафиями и не причастных к местным заговорам. Эта практика породила едва ли не самый массовый (по количеству стихов) жанр – «жалобы чужака»; ему отдали дань почти все танские поэты, которых я только читал. Стандартный набор образов: одиночество, ночь, непогода (дождь, снег, холодная роса, иней и т.д.), тоска по жене, родным или друзьям, по своему городу или деревне. Учитывая то, что каждый поэт, даже китайский (который почти всегда еще и чиновник) немного социопат, легко понять, что «одиночество в чужих краях» – это лучшая метафора для выражения социопатических чувств вообще, даже если ты не поэт, а обыватель; не в чужих краях, а дома; не один, а среди близких. Чувство «инопланетянина» знакомо каждому человеку, оно входит в стандартный набор человеческого самосознания, вручаемый нам при входе в этот мир. Поэтому сказать о своем состоянии «ночной дождь в Башане» мог бы, хоть раз в жизни, любой человек.

Другая фраза – 剪西窗燭подстригать свечи у западного окна. Символ интимной беседы мужа и жены, друзей или родственников. Эта поговорка по сей день чрезвычайно популярна. Особенно поразило меня наличие программы (приложения для мобильного телефона) с именем  西窗烛, «Свеча у западного окна». Это, кстати сказать, великолепная образовательная программа, карманный филологический факультет: полная библиотека всей китайской классики, с древности до современности, включая культурное окружение (буддистская литература), со справочным аппаратом и поиском по многим параметрам. Любопытно, что название для нее взято именно из этого стихотворения Ли Шанъиня; образование для автора имеет такой образ: беседа по душам с близким человеком.

Итак, маленькое стихотворение – и три важных культурных символа. Одиночество на чужбине («ночной дождь в Башане»); беседа близких людей («подстригать свечи у западного окна») и – пусть не ставший столь же популярным, но потенциально очень мощный образ: письмо умершей жене.

 

Ты спрашиваешь,     когда вернусь.

                Пока     не знаю,     когда...

В Башане сейчас     ночной дождь

                И осенний    разлив    прудов...

Как бы хотелось     вдвоем подрезáть

               свечи     у западного     окна,

Болтая о том,     что в Башане сейчас

               идет    ночной     дождь...

李商隱: 登樂遊原 

向晚意不適
驅車登古原
夕陽無限好
只是近黃昏 


Ли Шанъинь. 
Поднимаюсь на плато Ле Ю юань

 

С наступлением вечера

                мысли и чувства в смятении...

Колесницу гоню,

                поднимаюсь на древнее плато...

Заходящим солнцем

                можно любоваться бесконечно,

Если бы только

                не надвигалась ночная мгла...

 

И снова, уже в который раз, самое-самое, общеизвестное, иконическое и культуро-образующее стихотворение. (Поэтому я не стараюсь дать «творческий» перевод: мне важнее идеальная точность, а не благозвучие.) И поэт для меня тоже новый – 李商, Li Shangyin, Ли Шанъинь (813–858), поздне-танская эпоха.

О нем известно не так много. Его чиновно-политическая карьера была не очень успешной: будучи втянут в борьбу придворных партий, он оказался на стороне проигравших. А борьба, как не раз бывало в китайской истории, велась против «мафии евнухов»: это не единственный случай, когда династия рушится из-за непомерного возвышения этой сплоченной группы дворцовых интриганов: закат империи Хань тоже начался с узурпации власти евнухами и попыток других партий восстановить баланс сил. В эту политическую драму оказалась втянута и семья (клан) Ли Шанъиня...

В поздне-танских стихах часто звучит печаль и уныние: все поэты чувствовали, что страна входит в кризис, ее расцвет позади, остается ждать упадка и распада. К этому общему настроению у Ли Шанъиня прибавилась горечь собственных неудач; поэтому в его стихах печаль и уныние глубже, беспросветнее, чем у современников.

***

Символику первых строк понять нетрудно: с приближением вечера (заката – и своей жизни, и страны) мысли и чувства в смятении. Поэт поднимается на «древнее плато» - одну из самых высоких точек в окрестностях столицы: оттуда (и с высоты обобщения, и в перспективе истории) можно составить цельное представление о том, что происходит с тобой и со страной:

С наступлением вечера

                мысли и чувства в смятении.

Колесницу гоню,

                поднимаюсь на древнее плато.

Последние две строки – любование закатом и ожидание ночной темноты – стали популярным символом. Это самое краткое и точное выражение духа поздне-танской эпохи: еще прекрасны ее осенние краски, но уже чувствуется приближение зимнего холода и мрака. Эти строки настолько монументально высечены, что их цитируют очень часто: они приложимы ко многим явлениям в фазе упадка: старение, разочарование, усталость, предчувствие беды.

Ровно такое же ощущение было свойственно последним годам европейской цивилизации перед ее крушением в 1914 году. С одной стороны – небывалый культурный расцвет; с другой – чувство конца истории. С одной стороны – бесконечно прекрасная картина заходящего солнца; с другой – ожидание темноты, беды, катастрофы.

Последние две строки написаны ясно; но не забудем: это китайская поэзия, со свойственными ей сверхсжатостью и анти-грамматичностью. И поэтому, несмотря на ясность, этот словесный натюрморт толкуют по-разному. И так: «заходящее солнце бесконечно прекрасно; но уже наступают ночные сумерки». И так: «бесконечную красоту заката можно оценить только на фоне наступающих сумерек» (наступающий мрак учит ценить красоту заката). Мне кажется более убедительным (и более точно соответствующим тексту) такое толкование: мир все еще бесконечно прекрасен, но он не будет таким всегда; приближается время бедствий.

Заходящим солнцем

                можно любоваться бесконечно,

Если бы только

                не надвигалась ночная мгла...

***

Плато Ле Ю юань – это равнина на возвышенности, с которой открывается вид на столицу Чанъань. Место, облюбованное поэтами: оно упоминается примерно в сотне стихотворений эпохи Тан. И стихи Ли Шанъиня по этому поводу вспоминают первыми. Ле Ю Юань значит нечто вроде «Луга счастливых странствий» или «Поле радостных прогулок». (Думаю, это значение тоже надо учитывать для понимания стихов.) Название это восходит к храму Ле Ю (радостное путешествие), построенному на этом плато много веков назад, при императоре Сюань (в. до н.э.) из династии Западная Хань. Храм был окружен комплексом садов и прудов, часть из которых сохранилась (или реконструирована). 

Но особо ценилось открытое плато, с которого можно было созерцать закаты или любоваться видами на столицу. Сады мало подходят на роль зрительного образа стихов. Он скорее должен быть аскетичным, минималистичным. Хороших иллюстраций я не нашел, но вот эти две акварели дают представление о том, какой круг зрительных образов сформировался в китайской культуре вокруг стихотворения Ли Шанъиня.

С наступлением вечера

                мысли и чувства в смятении...

Колесницу гоню,

                поднимаюсь на древнее плато...

Заходящим солнцем

                можно любоваться бесконечно,

Если бы только

                не надвигалась ночная мгла...


«Пока мы ставим мосты над реками невежества, они меняют русла», горько заметил Аверинцев. При новом повороте «рек невежества», от дикой немоты и косноязычия к такому же дикому бесстыдному трепу, мосты Аверинцева как будто остаются заброшенными. Его слово обладало силой пробуждать от глухого невежества – не только умственного, но сердечного невежества – советского «нового человека». Постсоветского «нового человека» в его окамененном и непринужденном цинизме это слово, как видно, не трогает. Однако, как мы слышали от Аверинцева, история уже кончалась множество раз. И этот конец пройдет. «Мы не имеем права на отчаяние, ведь правда?»

***

Это Ольга Седакова, эссе об Аверинцеве. Обозначение нового "дискурса" как дикого бесстыдного трепа, конечно, очень точное; но это уже почти банальность, почти похвала. Да и эссе написано почти 20 лет назад. Сейчас для обозначения "дискурса" просятся на язык слова, гхм, совсем неупотребимые в светском разговоре.

***

Зацепился глазом за слово окамененный. Думал, опечатка вместо окаменелый или окаменевший; но нет, это только мое невежество. У слова есть свой неповторимый оттенок и своя давняя история; правда, больше церковная. Иоанн Златоуст: «Господи, избави мя всякаго неведения и забвения, и малодушия и окамененного нечувствия». Из этого красивого окамененного нечувствия и родилось нынешнее популярное скорбное бесчувствиие.

***

И Аверинцев, и Седакова были важными людьми в моей жизни в период пробуждения от советского окамененного нечувствия. Я несколько лет активно вольнослушательствовал в МГУ, и подробные записи лекций Аверинцева до сих пор хранятся в нескольких толстых тетрадках, заполненных мелким почерком, да еще и сокращенным письмом (пчти бз глснх, однми сглснми). Лекции Аверинцева собирали толпы; а к Седаковой я ходил на очень малолюдные семинары; они были не столько "информативными", сколько "форматирующими" - сама личность Седаковой оказывала совершенно магическое воздействие.

***

Мысль Аверинцева о мостах и руслах хороша. Как рыбаки всегда ходят на вчерашнюю рыбалку (т.е. туда, где ловилось вчера); а генералы всегда готовятся к прошедшей войне; так и знание всегда спорит со вчерашним незнанием. Т.е., по сути, зря тратит силы и время. Завтра все это будет неактуально. Лучший способ остановить труд мыслящего человека, разбазарить его силы и превратить его жизнь в глупую шутку - это втравить его в перепалку с лжецами и невеждами, в "спор с веком". Браво, Лукавый! Отлично придумано.

Емельянов-banshur69 про интересное пишет (а я и не знал):

«[Набросок ”О сколько нам открытий чудных”] датируют концом 1829 года и связывают со знакомством в это время Пушкина и П.Л.Шиллинга - изобретателя телеграфа и тибетолога. Шиллинг познакомил Пушкина с Иакинфом Бичуриным. В результате было принято решение о совместной поездке в Китай. Но на эту просьбу Пушкина царь наложил вето.»

Что Пушкин был невыездным, все знают, а вот про Китай я слышу впервые. Архимандрит Иакинф, он же Никита Бичурин, ярчайшая личность, первый синолог, первый систематически образованный знаток китайской литературы и языка, первый переводчик многих ключевых текстов. Если бы он завлек Пушкина в Китай, тот быстро схватил бы язык, начал бы изучать Танскую поэзию и несомненно увлекся бы ее эстетикой предельной эмоциональной сдержанности и непрямого высказывания (личное через внеличное и т.д.), пристрастился бы к открытым концовкам и антиграмматическим словесным натюрмортам. И стал бы писать примерно так.

Помнить чудо мгновение
Впереди явиться
Мимо лететь видеть
Гений чистый красивый

И тогда русская поэзия могла повернуть совсем в другую сторону. 
Ну или нет. Она ведь и так не пошла его путем европейского классицизма, а свернула в противоположную сторону; вряд ли пошла бы и китайским путем. Ей пришлось бы отказаться от гитары (! - а она за один намек на это готова убить), от рифмы «твоя-моя», от душераздирающих признаний в любви, а главное – от ни в какие ворота не лезущего постоянного Я-канья. Нет-нет, это святое, от этого она точно не отказалась бы. Все осталось бы как есть.

PS. На самом деле, экспедиция Шиллинга и Иакинфа отправилась не в Китай, а в приграничные области, в Кяхту.

Чем больше знаешь, тем меньше знаешь.

Фрагмент из Ли-цзи, «Записок об этикете-ли». Читая такое, перестаешь удивляться тому, что конфуцианцы так раздражали императоров и князей.

天子之元子士也。天下無生而貴者也。繼世以立諸侯,象賢也。以官爵人,德之殺也。死而謚今也古者生無爵死無謚。


Старший сын Сына Неба (наследник императора) – всего лишь служилый человек. Не было такого в Поднебесной, чтобы родился – и сразу знатный. Становление князей шло через следование примеру старших поколений, через подражание совершенномудрым. От титулов и почестей нрав (дэ) людей портится. А посмертные имена – это вообще современное новшество; в старину не было ни урожденных аристократов, ни посмертных имен.

(«Посмертное имя» давалось царям, князьям, крупным сановникам или даже просто влиятельным людям; так что после смерти их в текстах называли не прижизненным, а посмертным именем. Например, Шихуанди – посмертное имя; прижизненное у него было Ин Чжэн. Сегодня иероглиф ши, , «посмертное имя» означает «улыбающееся лицо». Смайлик, то есть.)

Ли-цзи – книга не из «седой древности», а из Осевого времени; и эти мысли вовсе не обязательно такие уж традиционные. Ссылка на авторитет древних – неизменный аккомпанемент к любому высказыванию, даже самому новаторскому. Но может быть, что отсутствие жестко-фиксированной родовой знати и в самом деле было характерной чертой древнекитайского общества; я не знаю. Там всегда была сословность, да; но она была не замкнутой, не кастовой, не привязанной к происхождению. Социальные лифты работали хорошо, и подняться из грязи в князи (как и упасть обратно в грязь) было вполне возможно.

Но надо осознать: эта красивая меритократия имеет один «баг», из-за которого ее легко превратить в тоталитарную легистскую диктатуру. Почести и богатства не падают с неба, даже в Поднебесной; они кем-то выдаются или отнимаются. А это – легко понять – инструмент неограниченного контроля. Просто приглашение потенциальному диктатору.

Именно этот инструмент с упоением описывает заклятый оппонент конфуцианства, автор «Книги правителя области Шан»: «Бедные должны выгадывать от наград, чтобы разбогатеть; а богатые должны страдать от наказаний, чтобы обеднеть. Важная вещь в управлении государством: сделать богатых беднее, а бедных богаче. В этом случае страна будет сильной.» Похожие размышления у него и о титулах и знатности; не буду уж сейчас искать.

Легисты тоже считают, что от рождения люди равны; только, в отличие от конфуцианцев, с их эмпатией, справедливостью, уважением ко всем и «образованием для всех, независимо от происхождения», они делают другие выводы: у людей нет прав на наследуемые титулы и богатства; следовательно, мы будем произвольно и непредсказуемо давать их и отнимать, и не останется ни одного способного нам противостоять, ибо опереться ему будет не на что; и станут тогда все ходить перед нами как шелковые, размахивая красными флагами и славя наше мудрое правление...

Эта проблема не имеет решения. Жестко-сословная система с родовой аристократией нехороша; но она создает сильные противовесы центральной власти, очаги потенциального сопротивления и конкуренции. Меритократическая система, основанная на идее изначального равенства, хороша; но она уничтожает противовесы и очаги сопротивления, пролагает путь потенциальному диктатору.

Но ведь так и вообще устроен человейник: не существует никакого «единственно-верного учения», ни одного «окончательно-правильного» способа построения общества и государства. Это всегда многовариантность и двусмысленность, всегда инь-ян. В одних ситуациях работают одни модели, в других другие. Чаще работают сложные гибриды в состоянии хрупкого равновесия.

А верить, как марксисты, в прогресс государственных моделей, который шел, шел, дошел до сего дня и остановился  в изумлении, ибо увидел в нас с вами венец эволюции и предел своих мечтаний; и тогда, как писал Щедрин, «история прекратила течение свое», – верить в эту чушь, хоть и модно, но как-то совсем уж стыдно. Верить, как перестроечная советская интеллигенция, что есть некая правильная модель, «как в цивилизованных странах», и ничего другого быть не может, потому что не может быть никогда, – эта наивность бывших пионеров, не могущих жить без окончательно-правильной идеологии, была простительна в 90-е; но после стольких лет в меняющемся мире можно было бы уже и призадуматься...

Читая в китайских блогах разборы одного текста Конфуция (иногда глупости, иногда очень интересные и неожиданные ракурсы), наткнулся на рассыпанную по этим блогам дискуссию по поводу дипломатии.

Один пишет:

Есть известная современная поговорка, что у слабых стран нет дипломатии. Вежливость основана на национальной силе: без поддержки национальной силы она будет казаться слабостью и запуганностью. Поэтому некоторые страны не решаются быть вежливыми: хотя они и слабы, им приходится проявлять грубость и зло.

Другой написал целую статью "У слабых стран нет дипломатии? Слабым странам нужна отличная дипломатия!" (она хорошо переводится гугле-переводчиком), с обильным привлечением материалов из китайской и европейской истории: как дипломатия Талейрана помогла спасти разгромленную Францию; как сильная австрийская дипломатия, несмотря на хроническую слабость австрийской армии, способствовала выживанию и расширению империи Габсбургов; как слабая немецкая дипломатия обнуляла эффект прусской силы и т.д.

Интересная тема, косвенно пересекающаяся с мыслями Сунь-цзы о том, что лучшая победа - та, что достигнута без единой битвы, штурма или убитого солдата: только средствами шпионажа, дипломатии и интриг. Талейран, интриговавший на противоречиях между странами-победительницами Наполеона и тем вернувший Франции все дореволюционные территории, действовал строго по Сунь-цзы.

Поговорку "у слабых стран нет дипломатии" по-русски я в гугле вообще не нашел; по-английски она известна мало, по-китайски цитируется массово. Авторство этой фразы приписывается разным людям: либо одному советнику Дэн Сяопина, либо дипломату времен Гоминьдановской республики Лу Цэн-цяну (интересная личность). У второго она полностью звучит так: "У сильных стран нет уважения к морали; у слабых стран нет дипломатии".

И последний из четырех текстов в которых упоминается Гуань Чжун, – чтобы уже закрыть обсуждение этого персонажа в Лунь Юй. 14-9 – это запись не уроков, а «кулуарной болтовни»: ученики или посетители спрашивают мнение Конфуция о знаменитых политиках современности, а он отвечает в своей, как обычно, живой и непринужденной манере.

14-9

Кто-то спросил о Цзы Чане. Конфуций сказал: «Гуманный, добросердечный.» Спросили о Цзы Си. «Этот?! Этот?!» Спросили о Гуань Чжуне. «Это был человек, [в пользу которого] у Бо и его клана конфисковали селение Пянь вместе с тремя сотнями жителей; а тот, хоть и питался одним грубым рисом, до последних зубов [= лет жизни] не вымолвил ни слова жалобы».

Последнее выражение из Лунь Юй перешло в народные поговорки: что-то вроде «нет зубов, а не жалуется» или «ни зубов, ни жалоб»; но комментаторы пишут, что у Конфуция речь не о зубах, а о годах жизни. Впрочем, если рядом нет дантиста, то выпавшие зубы – тоже показатель возраста; и «до последних зубов» – то же, что «до последних лет».

У иезуитов вся эта история объясняется так, что князь Хуань-гун в наказание за какие-то преступления отнял у лидера аристократического клана Бо его имения в поселке Пянь и передал Гуань Чжуну в пользование («кормление»?). Бо, однако, никогда не роптал на это решение, хоть и доживал в нищете: он считал кару заслуженной, а Гуань Чжуна – более достойным человеком, чем он сам.

Возможно, это идеализированное объяснение, и Бо молчал не из уважения к авторитету Гуань Чжуна, а из страха перед его могуществом. Правда, я не встретил никаких свидетельств свирепости и мстительности Гуань Чжуна – даже у трезвого и скрупулезного Сымы Цяня. Может, и в самом деле его авторитет был очень высок, – почему надо непременно верить только «плохим», циничным объяснениям и не верить «хорошим»? Это противоречит здравому смыслу.

Но что хочет сказать Конфуций, характеризуя Гуань Чжуна именно этой историей? Сейчас уже трудно дать точный ответ, можно только предположить, что Конфуций выбрал «сложный» образ для характеристики сложной, неоднозначной исторической личности.

Сама история с наказанием Бо – чисто легистская. Никто не должен чувствовать себя в безопасности, ничье состояние не должно быть стабильным: таков принцип тотального легистского террора (в «Книге правителя области Шан» это прописано с циничной прямотой). Чем влиятельнее и богаче человек, тем больше страха он должен испытывать: именно он – самый опасный враг для абсолютной власти царя. Награды и наказания – главный инструмент легистской власти: обогатить бедного, разорить богатого; а потом снова поменять их местами. «И последние станут первыми»; и первые станут последними; и никто не должен чувствовать, что это окончательно; никто не должен быть уверен в завтрашнем дне; никто не должен знать, где монарх или его канцлер поставит запятую в «казнить нельзя помиловать». Именно это и произошло с аристократом по имени Бо: был ли он виновен, неизвестно; но наказали его чисто по-легистски: «из князи в грязи».

А что он не роптал – так или иначе показывает политическую силу Гуань Чжуна; внушаемое им уважение или страх; а может быть, убедительность его программы и поступков. У Конфуция все это вызывает смешанные чувства. И другие тексты подтверждают его непростое отношение: он высоко ценит отдельные достижения Гуань Чжуна, но невысоко ценит его личность; а кроме того – он противник легизма вообще и гос. террора – в частности. Простого ответа на вопрос о Гуань Чжуне он дать не может.

В этом тексте рядом с Гуань Чжуном упоминается еще один очень яркий персонаж китайской истории, в которой «дух Осевого времени» (Форма + Личность) веял в то время с не меньшей силой, чем в классической Греции. Это Цзы Чань, один из законодателей и правителей мини-княжества Чжэн, автор первого в Китае уголовного кодекса и создатель юридической машины (в которой крутились судьи, адвокаты, жалобщики, обвиняемые и обвинители), человек демократических убеждений, хотя и работавший в условиях олигархического коллективного правления; враг абсолютизма (который в княжестве Ци устанавливал Гуань Чжун, а в княжестве Чжэн пытались установить подобные ему легисты-реформаторы), даже лидер народной революции против путча абсолютистов; просвещенный и гуманный правитель, пользовавшийся уважением и «простого народа», и аристократии, и «политологов-профессионалов» вроде Конфуция; человек незапятнанной репутации, которого еще долго вспоминали с благодарностью.

Другой персонаж, упомянутый в разговоре, известен в западной литературе плохо; о нем рассказывают только китайские источники. Это Цзыси. В старинных комментариях пишут, что это был политик-авантюрист, поддержавший узурпатора трона в княжестве Чу, и что его политика оборачивалась хаосом и беспорядками. Конфуций при упоминании его имени закипает: «Этот?! Этот?!» И не хочет даже обсуждать.

Так что по-настоящему интересны тут только двое – Цзы Чань и Гуань Чжун. Два великих политика и мыслителя эпохи «Весен и осеней». Два человека, поставивших Закон в центр своей политики. Но один – создатель абсолютной легистской монархии, а другой – создатель некоего подобия монархии-республики, сочетающей личную власть (которую он в конце жизни получил) с уравновешивающими ее институтами демократии и олигархии. Первый был талантливее, активнее, успешнее; второй был этичнее, гуманнее, и его программа не была реализована вполне.

Мой любимый комментатор Лунь Юй, конфуцианец XII века Чжу Си тут плавно входит в колею "Сравнительных жизнеописаний" Плутарха и заканчивает изящной формулой сравнения:

Могут спросить: Гуань Чжун и Цзы Чань – кто из них выше? Отвечу так: Этические качества Гуань Чжуна уступают его способностям. А способности Цзы Чаня уступают его этическим качествам.

Встретил у моря одного местного парня. Он, таинственно тараща глаза, спросил: "А правду ли тут все говорят, что вы недавно поймали огромного парго?" - "Двух" - ответил я, гордо подбочась.

В самом деле, наша техника "дальнего заброса", когда мы (я или дочь) заплываем на полсотни метров от берега и бросаем наживку, приносит необычный улов - крупную или редкую для береговой ловли рыбу вроде акул. 

Красный парго или снаппер (pargo rojo, red snapper) - очень популярная тут рыба; промысловые рыбаки ее грузят бочками. Но у берега парго - редкость. Мы вытащили дважды огромных полосатых парго. Это странное существо с телячьими губами, собачьими зубами, ноздрями-трубочками и печальным взглядом:



 

Бетховен, первоначально посвятив свою лучшую симфонию Наполеону, снял посвящение и порвал в клочья титульный лист, когда узнал о коронации Наполеона в качестве императора. Надежда, что пришел Освободитель Человечества, не оправдалась. Наполеон оказался не большим человеком, а непомерно раздувшимся ничтожеством, мещанином-властолюбцем. Что стало еще заметнее, когда он начал назначать родственников на важные посты.

Конфуций в похожей ситуации выразил свое разочарование Гуань Чжуном, его мещанским снобизмом. Попав во власть, он повел себя как нувориш: стал жить на широкую ногу, разбрасываясь деньгами и присваивая княжеские привилегии.

3-22

Учитель сказал: «Как все-таки мелок сосуд Гуань Чжуна! Кто-то скажет: ‘Может быть, Гуань Чжун был бережлив?’ Отвечу: Гуань Чжун владел тремя зданиями (поместьями?), а его служащие не совмещали должностей. Какая же это бережливость? ‘Если так, то, может быть, Гуань Чжун был знатоком этикета-ли?’ Отвечу: князья насаждали у своих ворот заслоны; Гуань Чжун тоже насадил заслон у ворот; князья имели для дружеских встреч стойку для кубков; Гуань Чжун тоже имел такую стойку для кубков. Если Гуань Чжун знал этикет, то кто же тогда не знал?!»

Это красивый текст, играющий выразительными метафорами и иллюстрациями. Но, как и все тексты, в которых упоминаются подробности древнего быта или культуры, он вызывает у комментаторов и переводчиков наибольшие трудности и разночтения.

Самое красивое тут словечко – сосуд, ци, . Им называют ритуальные сосуды, простую посуду и инструменты (знаменитая фраза из Лунь Юй: 君子不 «джентльмен – не инструмент [в чужих руках]»). А вслед за сосудом это слово стало обозначать уже всякую вместимость, емкость, а отсюда перешло на личность: способность, талант, масштаб личности. Но даже говоря , как в этом тексте, о таланте или масштабе человека, надо не терять из виду образ сосуда: Как все-таки мелок сосуд Гуань Чжуна!

Больше всего разночтений вызывает фраза сан гуй, 三歸. Кто-то говорит о «трехвозвратной (?!) башне», кто-то о трех поместьях, кто-то о трех офисных зданиях, кто-то о трех главных женах (не считая остального гарема), кто-то о казнокрадстве: мол, Гуань Чжун удерживал в свой карман часть собираемых гос. налогов. Все-таки, «три поместья» кажутся более логичным толкованием, но из словарей его вывести трудно. Темное место и для китайских комментаторов.

«Совмещение должностей», т.е. возложение на работника множества разных задач было обычным делом: и штат бездельников не раздувается, и люди держатся в тонусе, не расслабляются, и на зарплате экономия. У Гуань Чжуна штат был большим, чиновники не совмещали должностей, денег на них уходило слишком много. Бросаться деньгами – повадка нувориша и выскочки, маленького человека с большими деньгами.

«Заслоны у ворот» тоже не совсем понятны: Чжу Си говорит, что это растительные щиты-заслоны, которые насаждали, чтобы закрывать от зевак вид того, что делается внутри княжеской резиденции. Тщеславный Гуань Чжун тоже захотел иметь такое.

«Стойку для кубков» объясняют с большей уверенностью. Сверх-регламентированный китайский этикет предполагал в застольях ставить опустошенные кубки на специальные стойки; причем в домах людей разного положения их устройство было разным. Гуань Чжун завел себе такую же, как у монархов.

Конфуций играет выразительными бытовыми деталями; но для понимания его мысли они не так важны, как картина в целом: Гуань Чжун, попав в высший эшелон власти, не мог сдержать жадности и тщеславия, хотел, чтобы было «богато» и напоказ. Остался «мещанином во дворянстве».

В других текстах (см. предыдущий пост) Конфуций высоко оценивает его политические достижения; а здесь он не то чтобы винит его в каких-то злодействах, а просто высказывает разочарование его личностью. Маленький человек, попавший в большую историю и даже совершивший в ней много славных дел. Бывает и такое. Взять того же Наполеона...

Из старинных комментариев, которые приводит Чжу Си:

«Большой человек начинает с личного совершенствования, потом переходит к выправлению семьи и кончает самим государством; так он пускает глубокие корни и развивается широко вдаль. Крупная личность, по словам Ян Сюна, напоминает круг и наугольник, уровень и плотничий шнур. Сначала она приводит в порядок себя, а потом уже и других.»

子路曰:「桓公殺公子糾,召忽死之,管仲不死。」曰:「未仁乎?」子曰:「桓公九合諸侯,不以兵車,管仲之力也。如其仁!如其仁!」

子貢曰:「管仲非仁者與?桓公殺公子糾,不能死,又相之。」子曰:「管仲相桓公,霸諸侯,一匡天下,民到于今受其賜。微管仲,吾其被髮左衽矣。豈若匹夫匹婦之為諒也,自經於溝瀆,而莫之知也。」

Два соседних текста, начинающихся одинаково: в одном Цзылу, а в другом Цзыгун упрекают Гуань Чжуна в том, что он не жэнь, т.е. не соответствует высокому стандарту человечности, потому что ему не хватило характера, чтобы погибнуть вместе с князем Цзю, у которого он был наставником-советником. (Подробнее об этой истории я писал здесь.) Цзылу напоминает, что другой советник, Шао Ху, убил себя; а этот оказался «слабаком». Конфуций возражает, сбивая с учеников судейский апломб.

14-16

Цзылу сказал: «Когда Хуань-гун убил своего брата Цзю; Шао Ху погиб вместе с ним, а Гуань Чжун не погиб.» И добавил: «Это – от недостатка жэнь.» Учитель сказал: «Хуань-гун смог собрать и объединить (примирить?) девять вассальных князей; и не боевыми колесницами, а одними лишь способностями Гуань Чжуна. Вот какова его жэнь! Вот какова его жэнь!»

14-17

Цзыгун сказал: «Гуань Чжуну явно не хватало жэнь. Когда Хуань-гун убил своего брата Цзю, он не только не смог умереть, но еще и министром у него служил.» Учитель сказал: «Гуань Чжун, будучи министром у Хуань-гуна, сделал его гегемоном над вассальными князьями, объединил и привел в порядок Поднебесную, так что народ до сих пор наслаждается плодами его благодеяний. Если бы не Гуань Чжун, мы бы носили волосы распущенными и запахивали бы одежду налево [как варвары]. Он что, должен был последовать суеверию простолюдинов и покончить с собой в грязной канаве, в безвестности?!»

На эти тексты замкнуто много мыслей, высказанных в Лунь Юй много раз.

Первая – это, конечно, «двойной стандарт» человечности у Конфуция: требовательность к себе, снисходительность к другим. Требовать героизма можно только от себя. Упрекать других за его отсутствие – ханжество, повадка низкого человека. Единственное, чего можно требовать от других – чтобы следовали «золотому правилу» взаимности: «не делай другому чего не желаешь себе». Все остальные этические стандарты, особенно те, которые могут стоить жизни, приложимы только к себе.

Вторая мысль, не раз звучащая в Лунь Юй, – об умении быть благодарным к прошлому. Оценивая жизнь и деяния человека, важно не впадать в мелочное судейство, не ругать его за то, чего он не сделал, а быть благодарным за то, что сделал.

Третья мысль – об идеале человека и его самореализации. Я уже приводил текст (не могу найти ссылку), в котором Цзылу спрашивает об идеальном человеке, а Конфуций, отвечая, дает портрет самого Цзылу, только слегка идеализированный. Нет никакого всеобщего идеала; лучшее, что может сделать каждый человек, это реализовать свой эйдос. И Гуань Чжун это сделал. Он реализовал не простонародно-суеверный идеал верности (слуга гибнет со своим хозяином), а свой эйдос, свой потенциал. И благодаря этому в Поднебесной прекратились раздоры между удельными князьями, воцарился мир, возродилась высокая культура Чжоу.

И еще одна мысль, которая не могла не прийти в голову составителям Лунь Юй, – о судьбе самих Цзылу и Цзыгуна. Цзылу погиб жестокой смертью в совершенно такой же ситуации, как у Гуань Чжуна, пытаясь защитить своего князя. Спрашивая, Цзылу исходил именно из такого идеала верности, и свою цельность и искренность он потом доказал смертью: каких еще доказательств тут можно требовать? Цзыгун, «софист», сделан из другого теста. Он прожил долгую, прагматичную, успешную жизнь; представить его, как Цзылу, безоглядно умирающим за какого-то князя – трудно. (Разве что - за Конфуция, ради которого он, как известно, пускался в опасные авантюры.) Но в этом разговоре его интерес – «теоретический»; его вопрос – софистическая игра ума, не более.

В этих двух текстах Конфуций однозначно защищает Гуань Чжуна и высоко оценивает сделанное им. Главные политические принципы Конфуция – неприятие княжеского сепаратизма, единство империи Чжоу и поддержание культурной традиции – были успешно реализованы в политике Гуань Чжуна и князя Хуань-гуна.

Но в другом тексте он резко критикует личность Гуань Чжуна; этот выпад я разберу в следующий раз.


VII век до н.э., «империя» (т.е., скорее, конфедерация) Чжоу ослаблена, на дворе – «Период весен и осеней» (741-476), время смут и распада. Одно из сильнейших в то время княжеств – Ци. В 697 г. на его трон восходит Лю Чжу-эр, известный под тронным именем Сян-гун (князь Сян). Это был дурной правитель, известный своим любвеобилием и распущенностью: помимо обычных гаремных развлечений, не чурался и инцеста, и его связь с сестрой Вэньцзян имела потом неприятные последствия.

Эта сестра была выдана замуж за правителя княжества Лу князя Хуаня и родила ему троих детей. Однако, когда князь Хуань с женой посещал Ци, она возобновила связь с братом; и кто-то нашептал рогатому мужу об инцестуальной связи его жены. Замять скандал не было возможности, поэтому циский князь Сян-гун просто приказал своему сводному брату Пеншену убить луского князя. После этого он открыто продолжил отношения с сестрой. Княжество Лу возмутилось, но войны начинать не стало: Ци было намного сильнее. Однако, Сян-гун все равно решил умиротворить соседа и демонстративно казнил убийцу – своего брата Пеншена. Классика макиавеллизма: сначала найти верного исполнителя для грязного дела, а потом его демонстративно наказать, чтобы удовлетворить обиженных, отвести от себя ненависть, а заодно избавиться от потенциального шантажиста.

Правление Сян-гуна длилось 9 лет. Он был убит своим родственником, который тоже через несколько месяцев был убит в ходе дворцового заговора. И тогда началось соперничество между двумя братьями Сян-гуна, которые во время его правления были предусмотрительно вывезены в соседние княжества – Цзю и Лу (то самое, чьего князя убил Сян-гун и где правил Чжуан-гун, сын убитого князя и его неверной жены).

И тут начинается история первого легистского проекта и деятельность интересующего меня персонажа – родоначальника легизма Гуань Чжуна. (Начало разговора о нем – здесь.)

Соперничество между братьями Сян-гуна, за каждым из которых, конечно, стояла большая партия сановников и аристократов, развивалось так. Принц Сяобай вернулся в Ци и объявил себя князем (потом ему было дано тронное имя Хуань-гун). Ему быстро удалось взять под контроль правительство и армию; но его старший брат Цзю, прятавшийся в княжестве Лу, выдвинул встречные претензии, которые были поддержаны некоторыми сановниками в Ци, а также луским правителем Чжуан-гуном, сыном убитого князя и его неверной жены Вэньцзян. Для княжества Лу это был хороший шанс отомстить за убитого и подмять Ци под свой контроль. Лу вторглось в Ци, но потерпело сокрушительное поражение; вслед за этим уже Ци атаковало Лу и победило. Мятежный принц был убит.

У этой истории есть интересная грань. Каждый из принцев-соперников имел наставника-воспитателя. У принца Сяобая это был Бао Шу, у принца Цзю это был тот самый Гуань Чжун. С юности они были близкими друзьями и партнерами по бизнесу. Оба были, что называется, яркими личностями: хорошо образованы, талантливы, активны. Оба обещали раскрыться в крупных государственных деятелей. При этом, Бао Шу всегда признавал, что его друг талантливее и достойнее занимать высокую должность.

Когда вторгшиеся цисцы атаковали мятежного принца Цзю, Гуань Чжун защищал его, отстреливаясь из лука. Он чуть не убил князя Хуань-гуна: стрела попала в пряжку ремня. Когда принц Цзю был убит, некоторые из его свиты тоже были убиты или из верности покончили с собой, но Гуань Чжун остался жив (за что потом подвергался упрекам в недостаточной верности) и вернулся ко двору луского князя.

По окончании смуты князь Хуан-гун предложил своему наставнику Бао Шу пост канцлера (первого министра и советника), но тот отказался и предложил вместо себя Гуань Чжуна как человека более достойного, сопроводив это предложение длинным перечислением того, в чем он уступает Гуань Чжуну. Князь воскликнул: «Но он же чуть не убил меня!». Бао Шу ответил: «Он действовал так из верности. Возьмите его к себе; он будет поступать так же ради вас». После долгих уговоров князь согласился.

Но возникла другая проблема: как забрать его у лусцев. Одаренность Гуань Чжуна была известна; луский князь мог захотеть оставить его у себя в правительстве; либо убить, чтобы он не достался врагу. Тогда Бао Шу предложил сказать лусцам, что Гуань Чжун нужен для демонстративной казни за участие в бунте, и казнь эту собираются провести в княжестве Ци, в назидание подданным. На правах победителя в войне, Хуань-гун твердо потребовал выдачи, и луский князь согласился. Гуань Чжуна повезли в Ци как опасного преступника, приговоренного к казни, но по приезде назначили на самый высокий пост в государстве. И с этого момента начинается история первых в мире легистских реформ.

И с этого же момента жизнь князя Хуань-гуна была предельно тесно связана с Гуань Чжуном: после 40 лет совместного правления они умерли один за другим с небольшим интервалом. Княжество Ци за это время достигло наивысшего расцвета и стало бесспорным лидером Поднебесной.

В определенном смысле, помимо тоталитарных легистских новшеств Гуань Чжуна, это было идеальное конфуцианское правление: князь ни сам не пытался, ни другим князьям не позволял узурпировать права и привилегии и посягать на власть императора. Он честно поддерживал культурную традицию и политический баланс Чжоу, называемый «фэнцзян» (конфедерация вассальных княжеств под не-жесткой властью императора, с высокой свободой местного управления и культурного разнообразия), за что получил от Сына Неба титул «гегемона», князя над князьями, фактического правителя всей Поднебесной...

Композиторы-романтики, особенно волосатые салонно-фортепианные гении, часто обнаруживали в крупных формах удивительную беспомощность: слушать длинные вещи Листа, Шумана или Шопена - пытка, лишь отчасти вознаграждаемая интересным "материалом". В отличие от поколения венских классиков, которые усилие по созданию органичной и цельной формы брали на себя, романтики это усилие перекладывали на исполнителя, слушателя или, чаще всего, на русский авось: "авось это попурри из мелодий сложится как-нибудь в целое". 

Но в малых формах, где нехватка образования была не так заметна, и интуиции и таланта обычно хватало, они создавали шедевры. У Шуберта это песни и сборники миниатюрных танцев (вальсы, экосезы). А у Шопена это прежде всего мазурки. Там его дурновкусие заметно меньше, а талант раскрывается во всю силу. Вот одна маленькая мазурка в фантастически хорошем исполнении Марии Жуан Пиреш:


 

В Лунь Юй есть несколько текстов с упоминанием Гуань Чжуна; Конфуцию трудно было обойти молчанием этого крупного политика и мыслителя старшего поколения. Чтобы понять эти тексты, приходится и мне покопаться в истории Гуань Чжуна. Если не считать Мо-цзы и философскую школу моизма, появившуюся после Конфуция и довольно быстро сошедшую со сцены и рассосавшуюся по другим школам, у конфуцианства было только два основных оппонента – даосы и легисты. Лао-цзы считается родоначальником  первой линии, Гуань Чжун - второй. (Кому интересно – английская википедия выдает отличную статью про Гуань Чжуна.) 

В раннем наследии легизма есть несколько сильных книг; самая яркая и радикальная – Шан Цзюнь Шу, «Книга правителя области Шан» (IV век до н.э.). Ее легко найти в переводах, и английском, и русском.

Но истинным основателем легизма считают Гуань Чжуна. Он жил в VIII-VII веках в княжестве Ци; происходил из купеческого сословия (т.е. не аристократ), а с 685 по 645 годы (40 лет) занимал должность «канцлера» (первого министра и советника) при князе Хуань-гуне, т.е. был вторым человеком в государстве. Он провел радикальные экономические и политические реформы и сделал княжество Ци самым сильным и процветающим на то время (время распада и угасания империи Чжоу, период «весен и осеней»).

Гуань Чжун первым в китайской истории высказал мысль о главенстве закона и о единстве всех перед законом; первым сделал слово закон ключевым понятием государственного управления. Он же первым возвел наказание в главный инструмент политики (наказывали и раньше; но раньше не было легистской идеологии наказания). Он первым ввел государственную монополию на важные промыслы (тогда это были соль и железо) и совершенно советское гос. регулирование цен и контроль над торговлей.

Смысл его политики легко понять: абсолютизация власти князя, ослабление аристократии, плановая экономика и уничтожение всех форм самоорганизации, которые могли бы конкурировать с центральной властью. Как все левые реформаторы, он атаковал семейно-клановое устройство, ликвидировал крупные кланы-общины, раздробив сельское общество до уровня разрозненных семей. Он разбил крупные сельскохозяйственные районы на отдельные деревни с предписанием каждой деревне своего промысла – что выращивать и в каких количествах. Он отнял у аристократов право формировать военную силу и перевел военное ведомство на централизованную рекрутскую систему набора солдат. Он разбил княжество на уезды, которыми управляли не наследственные аристократы, а назначенные князем чиновники (то же потом сделал и Цинь Шихуанди). И т.д. и т.д.

После долгих лет раздрая и гражданских конфликтов, княжество было умиротворено и вошло в период процветания и стабильности; но, как легко догадаться, это благоденствие закончилось со смертью князя и уходом Гуань Чжуна.

Гуань Чжун – неоднозначная личность (а однозначные разве бывают?); в некоторых отношениях он был типичным легистом, в других – типичным конфуцианцем: например, говорил о том, что отношения правителя и народа должны строиться на основе искренности-синь и ритуала-ли. Основой политики он считал правильный подбор людей – отказ от привилегий аристократам, уважение к квалификации и личным качествам, продвижение талантов.

Но в целом его идеология – это, конечно, типичный красный легизм: под лозунгами свободы выстроить тоталитарный свинарник; под лозунгами равенства и уничтожения сословий создать систему абсолютного единовластия (а абсолютизм, напомню, – это не монархия, а пародия на нее, форма вырождения и самоуничтожения монархии).

Гуань Чжун если и писал что-то, то до нас это в первоначальном виде не дошло. Сохранилась огромная книга, названная по его имени «Гуань-цзы»; но она написана не им, а составлена в "Академии княжества Ци" 300 лет спустя, в IV-III вв. до н.э.. Эта академия Цзися, кстати сказать, была уникальным явлением в истории Китая и мира: огромное учебно-научное учреждение, поддерживаемое правительством (гранты, стипендии), приютившее тысячи мыслителей всех научных и философских школ, без дискриминаций и предпочтений. Там собирались и издавались древние тексты, компилировались философские антологии.

«Гуань-цзы» и была такой антологией, составленной из фрагментов учений разных школ. Это самый крупный текст в политико-социально-философском жанре, дошедший от до-циньской эпохи. Первоначально это было собрание из 564 (!) трактатов, потом часть была утеряна, а другая часть уплотнена. Сегодняшние остатки – это всего 86 трактатов.

Первый полный перевод «Гуань-цзы» на английский появился только несколько лет назад. (Еще одно свидетельство того, как мало изучен Китай: ведь это, как пишут немногие специалисты, один из главных текстов для понимания китайского Осевого времени.)

Среди 86 книг "Гуань-цзы" есть и тексты Гуань Чжуна; но какие именно и насколько они аутентичны – сказать трудно. Некоторые фрагменты совпадают со свидетельствами из исторических книг, так что можно предположить, что они восходят к его авторству. Например, следующие фразы звучат вполне аутентично:

·        Законы – это отец и мать для народа;

·        Правитель и чиновники, высшие и низшие, знатные и подлые — все должны следовать закону; это и называется великим искусством управления;

·        Только управляя на основании закона, можно выдвигать достойных и устранять плохих;

·        Закон стоит не под, а над государем; сам правитель обязан выполнять его директивы;

·        Закон ограждает народ от необузданности государя, у которой нет границ.

Это выглядит прекрасно и благородно только на очень простодушный взгляд. Нельзя забывать: всякая идеология государства-машины подразумевает Верховного Машиниста; всякая идеология равенства перед законом подразумевает Верховного Законодателя и Уравнителя; всякое «выравнивание социальной почвы» – это расчистка площадки для абсолютной, ничем не ограниченной власти. Которая главным инструментом управления делает страх наказания. Вот еще цитата из Гуань Чжуна: «Когда боятся наказаний, то управлять легко».

Гуань Чжун, конечно, был не злодей-кровопийца, а талантливый и ответственный политик. Современники и ближайшие потомки вспоминали его с благодарностью. Он – автор успешного государственного проекта, причем, совершенно нового типа, основанного на не слыханных доселе идеях и ценностях. Все это говорит о незаурядном таланте.

Правда, проект был успешным недолго: 40 лет. Но ведь все тоталитарные проекты живут недолго. А то, что Гуань Чжун создал, это оно и есть – тоталитарное государство, самое дьявольское политическое изобретение в истории. Какими бы этичными «конфуцианскими» оговорками не сопровождалась политика Гуань Чжуна, какими бы правильными ни казались отдельные его решения (прищучить аристократов-сепаратистов, например), никуда не денешься: перед нами – убежденный предшественник Сталина, Гитлера и Цинь Шихуанди.

Кстати, о недолговечности таких проектов. Именно поэтому я и не склонен верить в триумфальное шествие по планете нынешнего китайского режима (тоже чисто легистского, несмотря на притворное конфуцианство): все это – ненадолго...

王孫賈問曰
與其媚於奧寧媚於竈何謂也
子曰

不然獲罪於天無所禱也。


Вансун Цзя, спрашивая, сказал:
«’Чем кланяться [в юго-западном углу] Ао,
лучше кланяться [перед очагом] Цзао,’ –
не так ли?»

Учитель сказал: «Не так.
‘Кто виноват перед Небом –
нет тому места молиться’.» 

***

Я давно откладывал разбор этого текста. Его понимание полностью зависит от знания контекста. Контекст утрачен, наверное, даже для китайских специалистов; а мои представления тут совсем туманные. Но первый заход сделать уже можно.

Изгнанный из Лу, Конфуций отправился в соседние княжества – и для сбора культурологического материала (манускрипты, песни, предания, ритуалы), и для поиска места службы. Его поездка в Вэй была одна из самых непростых и опасных; ему даже пришлось бежать оттуда, спасая жизнь.

В тексте 3-13 зафиксирован один из его политических разговоров – с военным министром по имени Вансун Цзя, который в своей борьбе с вэйским князем за престол хотел перетянуть Конфуция на свою сторону. В этом – смысл процитированной им поговорки. Юго-западный угол в китайском доме (вроде «красного угла» в русской избе) – самый почетный и важный, иногда используемый для молитв и ритуалов поминовения предков; иногда для приема самых важных гостей. Этот угол и его дух называется Ао. А Цзао – это дух кухни и печки, одного из самых профанных и непочетных мест в доме, от которого, при всем при том, зависит питание всех обитателей.

Вансун Цзя предлагает Конфуцию подумать о выборе покровителя: чем пытаться войти в фавор к вэйскому князю, не лучше ли перейти на его сторону, – человека не столь высокого положения, но влиятельного, обладающего реальной (военной!) силой. Возможно, вопрос был задан не вполне всерьез; отсюда и насмешливый тон. Но даже и заданные не всерьез, подобные вопросы – смертельные ловушки: отказ и согласие тут одинаково опасны.

Конфуций дал уклончивый ответ, намекнув, что ни к какой партии примыкать не собирается. На поговорку он ответил поговоркой: «Кто виноват перед Небом – нет тому места молиться». (И та, и другая известны только по этому тексту «Лунь Юй»; что это именно поговорки – можно судить по интонации «разговора цитатами», когда оба собеседника уклоняются от прямых слов.)

Смысл ответа объясняют по-разному. Например: мне нет места в вашей системе; на какую сторону ни стань, все равно останусь чужим. Или так: если я нарушу закон и провинюсь перед вэйским правителем, став на сторону его противника, мне потом никакое покровительство не поможет.

Интересно, как с этим разговором перекликается текст 15-1:

Правитель [княжества] Вэй Лин-гун спросил Конфуция о [военных] построениях.

Конфуций в ответ сказал:

«Жертвенные поставцы и сосуды: об этом мне случалось слышать;
Боевые построения и тактики: этому я еще не учился.»

Наутро он быстро уехал [из Вэй]. 

Возможно, только теперь проясняется смысл этого странного разговора и быстрого отъезда. Видимо, Лин-гун узнал о встрече Конфуция с военным министром и дал ему это понять намеком, спросив о военных делах (в которых Конфуций не был сведущ). Конфуций тоже ответил намеком: в альянс с военным министром я не вступал, политические интриги – это не мое. Но все равно испугался расправы и той же ночью стал собираться в дорогу.

Это, по-моему, единственное внятное объяснение его отъезда. Иначе – с чего ему так пугаться и бежать из Вэй?

劉長卿: 送靈澈上人

蒼蒼竹林寺
杳杳鐘聲晚
荷笠帶斜陽
青山獨歸遠 


Лю Чанцин. Провожая наставника Лин Че

Темная синева.
          Храм бамбукового леса.
В тихих сумерках
           вечерний звон колокола.

Над соломенной шляпой
          косые лучи заката.
По зеленым холмам
          одиноко шагаешь вдаль.

 

***

Лю Чанцин провожает гостившего у него буддийского наставника по имени Лин Че.

«Наставник» – устойчивый термин в китайском буддизме, нечто вроде «гуру»: 上人, шан-жэнь, буквально «возвышенный человек»; так называли людей, соблюдающих все тонкости монастырского устава и хорошо знающих буддийское учение.

Лин Че – монах, поэт, богослов, автор сочинений на разные темы, ценимый и в Танскую эпоху, и сейчас. Им написано множество стихов и огромная 21-томная компиляция вероучительных текстов. А его книга по тибетской медицине до сих пор считается классикой жанра.

Дата встречи и написания стихов – 761 год. Посетив поэта в одном из соседних храмов, где он остановился на пути из ссылки, Лин Че возвращается в свой монастырь Чжулинь, или «Храм Бамбукового Леса». Чжулинь находится недалеко, об этом можно судить по тому, что звон его колокола слышен, и по тому, что Лин Че возвращается в вечерний час пешком, не рискуя потеряться ночью в горах.

Чжулиньский храм – одно из знаменитых мест буддистского паломничества. Это один из самых древних храмов Китая, его основание датируют III веком н.э. И это первый буддистский монастырь, учредивший женское монашество. Он находится на «Верблюжьей горе» недалеко от Сюйчжоу, в северо-восточном Китае. Во время второй мировой войны японцы разрушили его, и те постройки, которые встречают туристов сейчас, – недавняя реконструкция.

Чжулинь, «бамбуковый лес» - не только ландшафтное описание: у этого термина давняя буддистская традиция. Одна из первых проповедей Будды происходила в бамбуковой роще; а после еще одной проповеди местный правитель подарил Будде бамбуковый лес и построил для него бамбуковый храм. Бамбук в буддизме – символ единства и цельности личности. Прочность характера, подобная бамбуку. Поэтому буддистских храмов с названием «бамбуковый лес» – довольно много: и в Китае, и в Японии.

***

Первые два стиха начинаются с парных иероглифов 蒼蒼 и 杳杳, которые означают, соответственно, темно-сине-зелено-сизый цвет и глубокую тишину, сумерки, а также, возможно, слабость доносящегося издалека звука. Я их перевел, соответственно, «темная синева» и «тихие сумерки». В этих двух стихах дается не только живой пейзаж (синеющий в сумерках лес), но и символическая картина темной глубины и тишины, нарушаемой лишь звуком колокола – традиционная для буддийской иконографики картина просветления. Последние две строки – «чисто китайские», без буддизма, напоминающие стихи Ван Вэя о прощании или возвращении: горный пейзаж, косые лучи заходящего солнца, одинокая фигура путника.

Темная синева.
          Храм бамбукового леса.
В тихих сумерках
           вечерний звон колокола.

Над соломенной шляпой
          косые лучи заката.
По зеленым холмам
          одиноко шагаешь вдаль.

Диалог из некоего китайского фильма

- Что самое главное, когда полицейский прибывает на место происшествия?
- Подчиняться приказам?
- Нет!
- Вести себя храбро?
- Нет!!!
- А что же?
- Не говорить глупостей.

***

Кальмар в стрессовой ситуации выпускает облако чернил и прячется в нем. Люди в стрессовой ситуации выпускают облако бессмысленных слов и прячутся в нем. Очень естественная защитная реакция. От которой полицейскому предлагают отказаться.
 А творог тут продают под названием queso tipo "ahoga pollo" - сыр типа "задуши курицу". Задушевно.

不為憐同病
何人到白雲

Не имея сострадания в подобной беде,

Кто смог бы подняться к белым облакам?

В стихотворении, которое я скоро выложу здесь, поэт Лю Чанцин пишет о визите своего друга, бывшего придворного сановника Хуанфу в его уединенное жилище в горах. Оба они после гражданской войны попали в опалу и были сосланы, оба доживали в бедности и забвении («в подобной беде»). Поэтому и фон стихотворения – мрачный пейзаж поздней осени.

Финальная фраза, которую я привел, имеет самый прямой смысл: Хуанфу пришлось проделать большой путь в горы, подняться по заброшенной дороге до пустой горной деревни, где жил Лю Чанцин. Без острого сочувствия к другу в похожей беде, вряд ли он нашел бы в себе силы. Но фраза имеет и второй смысл, который, наверное, составляет главное кредо китайской культуры: эмпатия – это основа всякого достижения в культурном и художественном созидании.

Белые облака – традиционный символ творчески активной, «поэтической» души. Сочувствие-сострадание-эмпатия (в стихах сказано буквально «жалость») – это традиционное понимание сути человечности-жэнь (сформулированное в конфуцианстве, но свойственное всей китайской культуре): es ergo sum, человеческое существование взаимно.

Т.е., тут еще раз, с большой ясностью (потускневшей в моем переводе) формулируется этот принцип: чуткость – основа творчества; эмпатия – основа созидания. Чуткость и эмпатия – во-первых к другому человеку; во-вторых – к миру вокруг; в-третьих – к «материалу» творчества (слова, звуки, краски...). Это, конечно, противоречит популярной в Европе нарциссической установке на Эго художника, на самовыражение и самодемонстрацию (эксгибиционизм).

Но китайское многомерное мышление, основанное на принципе инь-ян, работает и здесь, не позволяя мысли быть одномерной. Чуткость к другому – это не отказ от Эго, а единственная здоровая форма его культивации; не забвение себя, а здоровое самовыражение, без издержек нарциссизма. Правильная форма взаимодействия Я и Ты, без одностороннего выпячивания Я (эгоизм) или Ты (жертвенность). И не забудем, что номером один китайская традиция считает самого «эгоцентричного» из танских поэтов, Ли Бая (Ли Бо).

А вот стихотворение Лю Чанцина целиком, в неплохом переводе Эйдлина:

РАДУЮСЬ ПРИХОДУ САНОВНИКА-ШИЮЯ ХУАНФУ 
В МОЙ ЗАГОРОДНЫЙ ДОМ У БИЦЗЯНЬ — ЛАЗОРЕВОГО РУЧЬЯ

Глухая деревня
в лучах закатного солнца.
Опавшие листья,
кружась, ложатся на землю.

На древней дороге
нигде не заметен путник.
На склоне холодном
тебя одного и вижу.

Мост перед деревней
дождями полузатоплен.
Ручей из ущелья
по ближним полям разлился...

Когда б мы не знали
взаимного состраданья,
В ком силы нашлись бы
до белых туч подниматься!


Уткнувшись в вино,

               не заметил, как стало темно.

Цветы, опадая,

               заполнили складки одежды.

Хмельной, поднялся

               пройтись у ручья под луной...

(В гнезда) вернулись птицы.

               Да и людей – едва встретишь.

 

李白: 自遣 

對酒不覺暝
落花盈我衣
醉起步溪月
鳥還人亦稀 

李白: 夜宿山寺 

危樓百尺
手可摘星辰
不敢聲語
恐驚天上人 

李白:  題峰顶寺 

夜宿峰顶寺
舉手捫星辰
不敢高聲語
恐驚天上人


Ли Бай. Заночевал в горном монастыре

опасно построили:
       высота в сотню чи...
можно руками
       звезды с небес собирать...
даже не смею
       заговорить в полный голос:
боюсь спугнуть
       тех кто живет в небесах...

 

Ли Бай. Сочинено в монастыре Фэндин (= в храме на самой верхушке горы)

ночую в храме
       на самой верхушке горы
руку подняв
       могу прикоснуться к звездам...

даже не смею
       заговорить в полный голос:
боюсь спугнуть
       тех кто живет в небесах...


***

У этих двух вариантов отличаются названия и первые 8 иероглифов текста; а последние 12 – одинаковые. Тот вариант, что я поставил вторым, кажется мне более поздним, зрелым и окончательным; но это интуиция, основанная на скудных познаниях, не верьте ей безоглядно. 

Возможно, причиной переделки стало то, что иероглиф , гао, «высокий», повторен в первом варианте дважды; это могло казаться «косноязычным». Хотя это красивая игра: первый раз гао – высота горы, во второй раз гао сказано о голосе – высокий в смысле «громкий» («поднять голос»).

Перевожу, как всегда, «бесцветно», почти подстрочником, чтобы не заслонять собой фигуру автора, как у переводчиков-дикарей, с их «творческим подходом»; и чтобы не заменять диковины чужой поэтики банальностями своей.

Герой стихотворения – буддийский монастырь Фэйдин, где Ли Баю случилось заночевать в годы своих странствий (т.е., в молодые годы). Он не сохранился, хотя местоположение его известно. Он был построен на вершине горы, довольно рискованным образом, так что эта фотография, думаю, способна создать нужное впечатление.

В одном комментарии я прочел, что Ли Бай во время ночевки в высокогорном монастыре Фэндин бродил по его территории и забрался в башню. Это была библиотека-скрипторий, хранилище священных книг и писарский зал; самая высокая и «экстремальная» постройка, возведенная над обрывом, и именно в ней Ли Бай и любовался на звездное небо и старался не напугать тех, кто в небесах («небесных людей»). Ну или не разбудить монахов.

Текст стихов очень простой. Никаких подмеченных цитат и аллюзий из древней поэзии я у китайских комментаторов не нашел. Поэтическое решение основано на гиперболе (звезды так близко, что можно коснуться) и фантазии (боюсь побеспокоить небесных людей). Чтобы выйти из круга привычных образов и впечатлений и передать сильное и необычное чувство, вызванное высотой и простором, Ли Бай прибегает к «необычностям», выбивая читателя из колеи обыденности. Но не впадает в вычурность, не изменяет своей обычной ясности: язык стихов - простой, естественный, как в дружеском разговоре. Это не та простота, которая хуже воровства, а та, которая - высшая степень сложности.

ночую в храме
       на самой 
верхушке горы
руку подняв
       могу прикоснуться к звездам...

даже не смею
       заговорить в полный голос:
боюсь спугнуть
       тех кто живет в небесах...
В Ютубе появилась диковина - запись спектакля Джорджо Стрелера "Похищение из Сераля" (1967). В плохом качестве, с расходящимися дорожками; но больше этой версии нигде нет. Это опера-зингшпиль Моцарта, одна из немногих по-немецки, в том же жанре, что и "Волшебная флейта", но ближе к итальянской комической opera buffa. Дочь в последние месяцы увлеклась, слушает ее в разных исполнениях, напевает, хихикает.

Гардинер, конечно, лучше всех, но он сделал только аудио-версию. Другой лучший вариант - это, наверное, Карл Бём. И исполнение, и постановка, все первоклассное. А сегодня нашелся Стрелер, у которого Моцарт и вообще получается превосходно (Свадьба Фигаро).

В постановках опер главное бедствие - глухие к музыке нарциссы-режиссеры, не понимающие, что это прежде всего музыкальный жанр, и постановка должна помогать слушать, а не отвлекать от музыки "желтыми чулками". Последние 30 лет - это почти тотальная оккупация оперного театра этими самовыражающимися дикарями, особенно в Германии и группе германо-культурных стран (Голландия, скандинавы), отравленных радикальной левизной не только в политике, но и в искусстве (а как иначе?). 

Стрелер был одним из немногих идеальных режиссеров оперы (он, Поннель, Шеро, Шенк, еще несколько человек - и все, остальное - серость в желтых чулках). У Стрелера нет этой надсадной "яркости" и самовыражения, все очень точно, минималистично, и все работает на музыку, фокусирует на ней внимание, не дает отвлекаться. Но при этом - не служебно; вполне самостоятельно как театр. Первоклассный театр. Иногда даже "театр теней".


Две минуты стояла в зале тишина после окончания 9-й симфонии Малера. Такого я не припомню. Зал был совершенно загипнотизирован. Это Люцернский фестиваль, дирижировал Клаудио Аббадо, чудом выживший после первой волны рака и вскоре обреченный умереть от второй. Это один из его последних концертов, - кстати сказать, каждый из которых был настоящим чудом (я уже ссылался на его фестивальные видео, когда писал о Малере).

Умирающие или сходящие со сцены дирижеры часто выбирают Малера. Иногда Вагнера, но чаще именно Малера. "Песни на стихи Рюккерта", "Песни об умерших детях" или "Песнь о земле" на стихи китайских поэтов. Или любую из симфоний. В них всех царит дух прощания с миром. Написанные на рубеже XIX и XX вв., они были лучшим артистическим выражением "Заката Европы", конца европейской, особенно венской, культуры.

Последние годы жизни Аббадо - это постоянное присутствие на Люцернском фестивале (одном из немногих серьезных и негламурных), и это Бетховен, Вагнер, Шенберг и много-много Малера. Именно в эти годы он стал, возможно, лучшим малерианцем. И вот, 9-я симфония, с медленно угасающим финалом, с настолько убедительно сыгранным умиранием и растворением в небытии, что в итоге - глубокий эмоциональный шок, у дирижера, оркестра, зала.

Симфонии Малера длинны и трудны. Их надо научиться проживать, а не прослушивать. После многих неудачных заходов, терпеливо. Они не для наслаждения, а для трудного опыта, из которого выходишь другим человеком. Вот и 9-я: это полтора часа плотной музыки. Ее трудно советовать "послушать". Нужно просто знать, что это есть, и потом выбрать момент, чтобы сосредоточиться и нырнуть туда с головой. Просто слушать эту долгую концовку, написанную тишайше, на грани слышимости, не имеет смысла: к ней ведет долгий путь, она - итог. Но глянуть краешком глаза/уха можно. Это примерно от 1 часа 20 мин. до 1:25.

Трамп молодец, не побоялся нарушить неписаное правило левацкой швали "о монархии - или плохо, или ничего": We saw first hand how the Monarchy epitomises and carries on the virtues of the British people - and no one did so more than Prince Philip...

李白: 玉階怨
玉階生白露
夜久侵羅襪
卻下水晶簾
玲瓏望秋月 

Ли Бай. Жалобы на мраморных ступенях

Мраморные ступени

            покрываются белой росой.

Поздняя ночь:

            пропитались носки насквозь...

Вернуться, опустить

            занавес горного хрусталя.

Лин-лун! Любоваться

            полной осенней луной...

Одно из (опять!) самых иконических стихотворений в китайской культуре. Отличный образец того, как работает танская эстетика: выражать личное внеличным, избегать прямого высказывания, изо всех сил сдерживать эмоции, намекать на них, но никогда не носить их навыпуск.

Стихи называются «жалобы» и относятся к популярному жанру «дворцовых жалоб», но не одного «жалобного слова» в них нет. Все, что нужно сказать, сказано уклончиво. Смысл в том, что дворцовая дама (которых, мы помним, Сюаньцзун собрал во дворце огромное множество) надеется на то, что к ней проявит внимание император, и до поздней ночи ждет на дворцовой лестнице; но становится поздно, ее шелковые носки промокают от росы; и тогда она возвращается к себе, опускает хрустальный полог у своего ложа (нанизанный на нити горный хрусталь) и сквозь этот прозрачный занавес смотрит на осеннюю луну (осень – частый в стихах такого жанра намек на постепенное угасание женской красоты).

Стихи полны любопытных деталей.

1. Мраморные ступени. Вообще-то сказано «яшмовые ступени»; многие переводчики старались это передать буквально, краснея из-за неубедительности образа «яшмовой лестницы». На самом деле, 玉階 это сокращение от термина 漢白玉階, который означает ступени из особого белого мрамора, использовавшегося в дворцовых постройках. Никакой яшмы или нефрита; а просто обозначение высшего, «яшмового» качества белого мрамора.

2. Мраморные ступени покрываются белой росой. Буквально сказано: «зарастают белой росой», 玉階白露; довольно странное выражение. Дело в том, что это полуцитата из старинной «Поэмы оплакивания самой себя» первой китайской поэтессы Бань-цзеюй (I век до н.э., эпоха Хань). Там сказано: «Дворец Великолепия покрылся пылью; мраморные ступени заросли мхом (замшели)», 玉階. Ли Бай использовал этот образ, заменив мох росой и употребив иероглиф жизни и роста , шэн, составленный из земли и ростка на ней и применимый чаще к растениям. Так, тонким намеком, сохранена связь со стихом Бань-цзеюй о заросших мхом ступенях.

3. Белая роса (белеет роса). Говоря о мраморе, Ли Бай не сказал «белый»; зато назвал белой росу, 白露, которой полагается быть прозрачной. Это объясняют тем, что ступени, покрытые росой, блестят ярче и белеют заметнее, чем сухие; особенно при луне. С другой стороны, сквозь прозрачную росу ничего, кроме белизны ступеней, не видно. И, наконец, вечерняя роса, которая выпадает не на траве, а на ступенях, похожа скорее на испарину, мелкую морось. А она – да, кажется скорее белой. Но это не единственная причина, почему Ли Бай сказал «белая роса».

4. Белая роса, байлу, это многозначное выражение; помимо прямого смысла, оно обозначает 15-й из 24 периодов солнечного календаря: период между ранней и средней осенью (мэн-цю и чжун-цю), когда разница температур между теплыми днями и холодными ночами резко увеличивается, и на стыке дня и ночи выпадает обильная роса.. Байлу отмеряется от примерно 7-9 сентября и длится полмесяца. Бай, белый цвет, привычно обозначает именно осеннюю росу. (Что речь в стихотворении идет об осени, понятно и по последним словам: осенняя луна: 秋月. Так что одной фразой байлу поэт сообщает два смысла: прямой (на ступенях роса) и календарный (сентябрь, начало осени). И, напомню, Бай в имени Ли Бай – это тот же иероглиф , «белый».

5. Носки. Тут переводчики часто пускаются в украшательство, сладострастно фантазируя о каких-то «кружевных чулках». На самом деле, это очень простые носки белого шелка, большие и мешковатые, которые носили и мужчины, и женщины. Полуноски-полуобувь, на которые уже сверху надевалась обувь, но не всегда. По-домашнему, иногда ходили только в этих носках. Интересно, что в стихах не сказано «промокли»; там использовано слово «проникать, попадать внутрь». Так что вторая строка могла бы быть переведена «Поздняя ночь проникает в шелковые носки». Но это такой скачок метафоры, перепрыгивание через ступеньку, в духе Мандельштама. Речь идет, конечно, о росе, которая к ночи уже совершенно промочила ноги героине стихотворения: «Поздняя ночь: пропитались носки насквозь.»

5. Вернуться, опустить. Я перевожу инфинитивом, потому что это стихи хоть и «жалобные», но так подчеркнуто безличные, что писать от первого лица было бы кощунством. «Опустить» грамматически относится, конечно, к занавеске; но комментаторы подчеркивают его более широкий смысл – «сникнуть, опустить руки, потерять надежду».

6. Занавес горного хрусталя – это «капли» прозрачного хрусталя, нанизанные на вертикальные нити: красивая перекличка с каплями росы из первой строки. Эффект усилен тем, что по-китайски горный хрусталь – это «водный хрусталь», 水晶, шуэй-цзин. Само название говорит о том, что занавески горного хрусталя изображали капли воды, застывший в падении дождь. И это были не занавески на окнах, а внутренние, декоративные, вокруг ложа. Дама возвращается в свой «будуар» (личные покои означали высокое положение в иерархии жен или наложниц) и завешивает эти «застывшие капли дождя», не ожидая никого в эту ночь.

7. Лин-лун! Последняя строка начинается с этого звукоподражательного словечка, передающего красивый перезвон драгоценных камешков. Оба иероглифа 玲瓏 включают в себя графему , «яшма, нефрит». Вторичный смысл выражения, производный от звона ювелирных изделий, – «безупречный, изящный, красивый» (как яшма). Это выражение служит в стихах двойную службу: во-первых, передает звон хрустальной занавески, сквозь которую (или раздвигая которую) дама смотрит на луну; во-вторых, относится к безупречной красоте полной осенней луны. Переводчики и комментаторы идут то в одну, то в другую сторону; мне кажется верным оставить «лин-лун» без перевода, чтобы его можно было отнести и к звону хрусталя, и к красоте луны.

8. Любоваться. Так я перевел глагол , который значит «созерцать, наблюдать», но также «ждать, надеяться». Т.е., тут не только глядение на луну, но и надежда на приход императора, либо разочарование от неприхода; только выражены они непрямо. Обнажать этот смысл было бы грубой ошибкой; эти чувства и так прочитываются в стихах, а выпячивать их – чуждо танской поэтике. Словом «любоваться» я передал смысл «созерцать» с прибавлением оттенка «лин-лун», восхищения «яшмовым» совершенством и красотой луны.

9. Игра мотивов. О перекличке образов капель (росы и водного хрусталя) я уже сказал. И те, и другие, конечно, намекают на слезы, но прямо они не названы. Другая идея – «проникновения, движения насквозь»; она обыграна дважды: роса проникла сквозь носки, взгляд на луну проникает сквозь занавеску. Но самый красивый образ – восхождение/нисхождение. С одной стороны, только нисхождение выражено в стихах прямо:  (опустить занавес). Зато восхождение важнее; оно выражено порядком образов: ступени – носки – занавески – луна. Взгляд неуклонно поднимается вверх, от белизны ступеней к белизне луны. Напоминает «Схематический ноктюрн» Лорки, где есть и ступени, и луна: лестница абстрагирования и обобщения достигает луны.

Hinojo, serpiente y junco.
Aroma, rastro y penumbra.
Aire, tierra y soledad.

(La escala llega a la luna.)

И теперь можно вернуться к главной мысли: то, о чем стихи, не называется прямо; главные слова скрыты, умалчиваются. Жалобные стихи написаны без единого жалобного слова. Чего и вам всем желаю. Не жалуйтесь жалобными словами. И не говорите о главном прямо: от прямого выражения оно дешевеет и пошлеет.

Мраморные ступени

            покрываются белой росой.

Поздняя ночь:

            пропитались носки насквозь...

Вернуться, опустить

            занавес горного хрусталя.

Лин-лун! Любоваться

            полной осенней луной...


祖詠: 终南望餘雪 

终南陰嶺秀
積雪浮雲端
林表明霽色
城中增暮寒

Цзу Юн. Глядя на снежные вершины Чжуннаня
 

Хребет   Чжуннань...
            Прекрасны   туманные   склоны;

Снежный   покров
            плывет   высоко   в облаках...

Проясняется   небо,
            освещая   верхушки   леса.

Холод   и сумрак
            в городских   густеют   стенах...

***

Цзу Юн (699-746) – малоизвестный поэт танской эпохи. Это стихотворение было написано на экзамене, который он сдавал для поступления на чиновную службу. Пишут, что экзаменационное задание требовало 12-строчного сочинения, с 6 парными рифмами. Он написал 4 строки с одной парной рифмой и остановился. Экзаменатору стихи понравились и он, стараясь помочь юноше, уговаривал его продолжить. Но Цзу Юн отказался: стихи казались ему законченными, продолжение их испортило бы. Экзаменатор еще поуговаривал и махнул рукой. Экзамен был провален, чина Цзу Юн не получил. Обменял удобство на искусство, пользу на поэзию, карьеру на катрен...

Чжуннань – это горный хребет в 60 км на юг от тогдашней столицы Чанъаня. Со стороны города виден его северный склон, почти всегда сумрачнный, скрытый туманом (инь, сказано буквально в стихах). Часть северного склона  (но не южного, более теплого) круглый год покрыта снегом (то, что я перевел «снежный покров», буквально называется «снежное скопление», «собравшийся снег»). Самые высокие снежные вершины оказываются вровень с облаками или даже выше их. И в ветреный и облачный день кажется, что они плывут по морю облаков, как корабли.

Вторая часть стихотворения – о вечернем проблеске солнца: небо очистилось и лучи заката высветили краски леса (или верхушки деревьев). И тогда из города можно различить оттенки лесного покрова. А в городе в это время резко усиливался холод и сгущались сумерки.

Легко прочесть и символический смысл: на вершинах усилия и подъема – просветление и прояснение («ясность и отчетливость», сказал бы Декарт), а в низинах человейника – сгущающийся сумрак и холод.

А пейзажи хребта Чжуннань действительно красивы. Туманные-инь склоны, о которых пишет Цзу Юн, были популярны у даосских и буддистских отшельников: до сих пор туда массово ходят «духовные туристы», причаститься мудрости удалившихся от мира Учителей.




Вот, например, журнал одного русского гида, ходящего за мудростью и водящего туристов 
в Чжуннань. А вот отснятые им фотографии в слайд-шоу:
 

 

Продолжаю там-сям читать про Сюаньцзуна. Лучшее и самое краткое, сказанное о нем безвестным старинным комментатором: «Он победил хаос, но был побежден женщиной». Многие пишущие винят в последующих бедствиях прежде всего сластолюбие (сексолюбие) императора и влияние роковой красавицы Ян Гуйфэй. Я думаю, что все не так примитивно; но, может, и правда «midlife crisis» сыграл большую роль. Именно стареющий (а не молодой) сатир легко становится игрушкой красивой женщины; а Сюаньцзуну ко времени резких перемен к худшему было около 50.

Много пишут о его главном достоинстве – чуткости, хорошем понимании людей. Благодаря этому, его кадровая политика отбора лучших стала ключом к успеху реформ. Он сильно сократил министерско-чиновный аппарат, но также и улучшил его качество. По принципу пирамиды: выбирал себе в ближайшие помощники самых достойных и доверенных, а те выбирали лучших уже в ближайшие помощники себе. И так далее, вниз по бюрократической лестнице: каждый доверенный человек подбирает себе подчиненных по меритократическому принципу и на основе личного доверия. (Это несовершенно, над этим можно смеяться, но, если подумать, это единственный способ улучшения нравов в бюрократическом сословии. А как иначе? Больше никак.)

Особенно подчеркивают многосторонность Сюаньзцуна: музыкант, поэт, каллиграф, «ренессансный человек», интересующийся науками (календарные расчеты, география, астрономия, инженерия; и тут вспоминается другой великий реформатор – Канси). Много пишут о благородном складе ума. Характерный эпизод: посол, прибывший из Халифата, не пал перед императором ниц, как предписывал китайский этикет; «педанты» стали требовать казнить его. Император ответил, что культурные различия между народами – не повод рубить головы.

Конечно, эта установка на просвещенное и открытое правление не могла не привести к расцвету «международных отношений». При ведьме-императрице У Цзетянь вообразить себе такое было невозможно. Цитирую один китайский текст:

«В период правления императора Сюаньцзуна дипломатический и торговый обмен Китая с иностранными государствами был крайне интенсивным. Посланники, аристократы, бизнесмены, ученые, художники, монахи и туристы из разных стран приезжали в Танский Китай в небывалых доселе количествах. Интерсивным было и движение из Китая: торговцы, туристы, художники, дипломаты. В азиатско-африканском регионе посланническая миссия охватывала более 70 стран. Корё, Силла, Пэкче (все на Корейском полуострове), Япония, Линьи (ныне Вьетнам), Нибура (ныне Непал), Пиаогуо (ныне Мьянма), Читу (ныне Таиланд), Ченла (ныне Камбоджа), Хелинг (современная Ява, Индонезия), Тяньчжу (современные Индия, Пакистан и Бангладеш), Королевство львов (современная Шри-Ланка), Даши (современная Аравия), Персия (современный Иран) и другие страны от Тихого океана до Средиземного моря. Храм Хунхэ принимал гостей из разных стран, организовал в разных местах торговые залы для развлечения иностранных гостей. Службе городских надзирателей и Департаменту судостроения было приказано помогать в организации внешней торговли. Чанъань, Лоян, Янчжоу, Гуанчжоу, Ланьчжоу, Лянчжоу и Дуньхуан были крупнейшими торговыми центрами. Особенно популярен был Чанъань. Многие иностранные бизнесмены владели магазинами на Западном рынке и оставались жить в Чанъане надолго. «Императорский колледж» принимал много иностранных студентов. По документам известно о примерно 5 тысячах иностранцев, постоянно проживавших в Чанъане.»

李白: 黄鶴樓送孟浩然之廣陵  

故人西辭黄鶴樓
煙花三月下揚州
獨帆遠影碧山盡
唯見長江天際流 

Ли Бай.

У Башни Желтого Журавля провожаю Мэн Хаожаня в путь до Гуанлина.

 

Старый друг       оставляет на западе

                Башню Желтого Журавля.

В дымке цветения       третьего месяца,

                отправляется вниз, к Янчжоу.

Одинокий парус      далеким отблеском

                исчезает в зеленых холмах.

И видно только:       река Янцзы

                течет до края небес...

 

Это стихи относительно ранние, но уже отлично выстроенные: от скромной «констатации факта», что друг уезжает, через усиление образности (дымка туманов и обильное цветение в марте-апреле; либо просто дымка цветения), к исчезающему среди холмистых берегов Янцзы одинокому парусу (привет Лермонтову), и наконец – распахивание горизонта вширь, до грандиозного образа пути-дао-реки, утекающей к краю неба. По-моему, это великолепно.

Дата написания 730-й год. Ли Баю 29 лет, а его старшему другу, классику раннетанской эпохи Мэн Хаожаню – 41. Ли Бай был известен пристрастием к стихам, вину и дружбе. Много ездил с места на место и легко сходился с людьми, особенно с коллегами-стихописцами. Мэн Хаожань был для него и другом, и учителем, живым богом поэзии.

Гуанлин, куда едет Мэн Хаожань, – это округ, к которому принадлежит город Янчжоу; т.е. едет он, на самом деле, в Янчжоу, вниз по реке Янцзы, на которой расположены и Янчжоу, и Башня Желтого Журавля. Заклинаю вас: если будете переводить эти стихи, ни за что не поддавайтесь соблазну перевести 西辭 как «отправляется на запад»! Ведь Янчжоу – на восток от Уханя, и плывет он на восток! Надо переводить: «оставляет на западе Башню Желтого Журавля».

А Башня Желтого Журавля, Хуанхэ Лоу – это многоэтажная башня в городе, название которого сегодня знают все: Ухань. Она была построена во времена Троецарствия, в 223 году, и названа по следам легенды о человеке, не умершем нормально, как люди, а покинувшем землю в образе желтого журавля. (Вспоминается советская песня о солдатах, не умерших, а превратившихся в журавлей.) Имя человека варьируется; иногда говорят, что это был Фэй И, военный советник Лю Шаня, сына того самого Лю Бэя, императора Шу.

Башня множество раз разрушалась и перестраивалась, а в 1985 году и вовсе была сдвинута в другое место; так что никакой аутентичности у сегодняшнего строения нет; да и претензий таких нет. Это скорее знак исторической памяти, чем реальный артефакт; но в этом качестве башня считается важной китайской достопримечательностью. Вот три изображения: современный вид, фото 1871 года и гравюра XIV века. Общего очень мало...


Интересное и печальное чтение – об эпохе императора Сюаньцзуна (712-756): одного из лучших правителей в мировой истории, если судить по первой половине царствования, когда он привел страну к высшей степени возможного в то время процветания; и одного из худших правителей – во второй, когда он почти полностью уничтожил плоды собственной созидательной работы и привел страну к самой жестокой гражданской войне в ее истории.

Начало его монаршей жизни напоминает царствование Петра: первый год ушел на борьбу с мятежной «царевной Софьей» – принцессой Тайпин. А до этого, при «не-приведи-бог» императрице У Цзэтянь, – он вел жизнь на волоске от смерти. У Цзэтянь казнила его мать, а его самого много лет держала под домашним арестом, «на всякий случай» откладывая казнь.

Получив в 713 г. полную власть, он показал себя молодцом: в течение последующих 25 лет превратил Танскую империю в процветающее и просвещенное государство. Он отладил финансовую и налоговую систему, дал мощные стимулы развитию бизнеса, прекратил войны (отказался от агрессии и придерживался очень эффективной оборонительной стратегии), составил полный кодекс танских законов, подавил коррупцию, уменьшил втрое документооборот, поднял моральный стандарт в служилом сословии и еще – резко уменьшил в стране нищету и бродяжничество, помог многим тысячам вернуться к нормальной оседлой жизни (обо всем этом сохранилась очень скрупулезная статистика). Интересная деталь: он лишил буддистские монастыри изрядной части их земельных владений: власть амбициозных «попов» становилась не меньшей угрозой стране, чем в Ханьскую эпоху – власть евнухов.

Решив основные экономические проблемы, он занялся массовым просвещением. Столица Чанъань стала на тот момент самым большим, самым населенным (более миллиона жителей) и процветающим городом в мире. Сегодня я узнал, что Сюаньцзун был еще и основателем журналистики: учредил первую в мире регулярную газету – «Столичный вестник».

Ко двору приглашались самые квалифицированные чиновники, книжники и ремесленники, и эта политика «отбора лучших» копировалась в провинциях. Ренессанс искусств и ремесел волнами расходился по всей стране. Об этом можно судить по тому, что известные имена танской эпохи не привязаны к столичному двору, а разбросаны по всем городам и провинциям.

Но с 736 года страна пошла вразнос. И, если кому-то нужно еще одно доказательство губительной силы даосизма, то вот оно. Сюаньцзун увлекся учением о Дао, повелел иметь «Дао дэ цзин», как цитатник Мао, в каждом доме, сменил конфуцианскую систему экзаменов на даосскую. Он учредил даосский университет «Училище постижения сокровенного», и ни один чиновник не должен был получить пост, не сдав экзаменов по «Дао дэ цзин», «Чжуан-цзы» и еще нескольким книгам канона.

Пародия на конфуцианство усиливалась тем, что, несмотря на крайне-левацкое презрение самого Лао-цзы к ритуалам и традициям, именно даосский университет был объявлен школой ритуала-ли и культурной традиции; а этический нигилизм отца-основателя даосизма не помешал сделать это учение моралистически-воспитательным.

Император продолжал погружаться в эзотерику: к даосизму был присоединен эзотерический буддизм, «тантрические практики». Но лучше всего императору давалось даосское «недеяние». Предоставив государству идти своим путем, он увлекся гаремными развлечениями, прежде всего с известной фам-фаталь тансккой эпохи, наложницей Ян Гуйфэй. Нечего и добавлять, что власть тут же перехватили «лукавые царедворцы», коррупция и дворцовые интриги расцвели пышным цветом, и это создало почву для конфликтов между влиятельными политиками и полководцами, вроде Гешу Ханя и Ань Лушаня, чей мятеж в 755 году обрушил страну, а в 756 сбросил с трона Сюаньцзуна.

Но до этого было еще 20 лет «эпохи застоя» и распада. А пока Сюаньцзун устроил во дворце небывалый «цветник» - велел свезти туда множество красавиц со всей страны (говорят, 10.000, но это известное округление – «тьмы, мириады»; на самом деле, конечно, меньше) и не отпускал их до самой старости. Отзвук этой истории – в стихах Юань Чжэня, которые я тут когда-то выкладывал:

Пуст и заброшен

         старинный Летний дворец.

В одинокой тишине

         алеют дворцовые цветы.

Побелели головы

        оставшихся дворцовых фрейлин:

Праздно сидят они,

         вспоминают императора Сюаньцзуна...

Стиральная машина в снимаемом сейчас жилище рапортует об окончании работы песенкой Шуберта. Я долго вспоминал, какой именно, сначала грешил на цикл Die schöne Müllerin, там много такого псевдо-простодушного; потом сообразил, что это знаменитая «Форель». Ее Шуберт написал на стихи Шубарта (Christian Friedrich Daniel Schubart, 1739-1791), полузабытого поэта, композитора, органиста и даже журналиста эпохи «бури и натиска», 1780-х, канун Французской революции. Это очень колоритная личность и полная противоположность известному клише немецкого бюргера: вольнодумец, богохульник, забулдыга и нарушитель всех «ли», а за политические вольности ему даже пришлось провести несколько лет в тюрьме. Музыку Шубарта найти трудно, а стихи вспоминаются чаще всего в связи с песнями Шуберта; хотя в свое время его ценили высоко – и как исполнителя, и как композитора, и как поэта. 



А как журналист он прославился тем, что не похвалил Моцарта; историки музыки не могут ему этого простить. Во время состязания пианистов – Моцарта и Бекке – он писал в своей газете: «В Мюнхене я слышал двух величайших исполнителей, господина Моцарта и капитана фон Бекке. Игра Моцарта была весомой, важной, и он с первого взгляда читал все, что мы ему предлагали. Но не более того; Бек намного превосходил его крылатой ловкостью, грацией и тающей сладостью.»

Возможно, игра Моцарта была необычной или не по вкусу Шубарту; но я могу допустить, что Моцарт и в самом деле играл несколько «пусто» и бесчувственно; это свойственно вундеркиндам-виртуозам, коим его сделал отец-импрессарио Леопольд Моцарт. Возможно, игра композиторов напоминает чтение поэтами своих стихов: с пониманием и ритмом, но сухо и бескрасочно. Прокофьев и Шостакович играют очень неинтересно. Дебюсси играет дешево и вульгарно. Бетховен, говорят, игрял неряшливо, грубо и грязно. Только Рахманинов очень хороший пианист, лучший из лучших; да беда в том, что я его я его за большого композитора не держу, уж извините.

А «Форель» – о ловле рыбы в мутной воде. Хладнокровный злодей-рыбак не может овладеть прекрасной форелью, пока она прыгает и играет в чистом ручье; но стоит ему замутить воду, как рыба в его власти. Азбука власти и политики, к слову сказать: все это происходит прямо на наших глазах.

Вот вам непревзойденное исполнение Фишера-Дискау и Мура.

Поэт XII века, а также самый влиятельный теоретик поэзии во всей китайской истории Янь Юй, опираясь на эстетику Танской эпохи, и полемизируя с оппонентами-современниками, сформулировал «четыре табу» для поэта.

語忌直意忌淺。脈忌露味忌短。

Слова не должны быть прямыми,

Мысли не должны быть пустыми,

Пульс не должен быть открытым,

Вкус не должен быть коротким.

Это точный перевод. Но в нем не все ясно. Видимо, нужны пояснения.

1. Слова не должны быть прямыми. Поэту советуют избегать прямолинейности в выборе речевых средств. Слова и образы должны задавать дистанцию между читателем и стихами; слишком прямое называние предметов и чувств, а также использование повседневного языка уничтожают эту дистанцию, и «дымка» тайны и красоты, окутывающая стихи, исчезает.

2. Мысли не должны быть пустыми. Точнее, «поверхностными», «неглубокими». Поэту советуют избегать ничтожных тем и расхожих премудростей, выбирать важное и обдумывать его тщательно.

3. Пульс не должен быть открытым. Это менее понятное выражение. «Пульс» – это также «вены» и  «артерии», все кровеносные сосуды. Не обнажать их, не показывать – значит, не высказывать прямо свою главную мысль; а только косвенно, отраженно, через метафору. Если высказываешь личное, то делать это надо через безличное или через чужое личное. Иногда это выражение понимается так, что нельзя давать читателю «подсказок», слишком простых намеков на основной смысл.

4. Вкус не должен быть коротким. Это еще более темная фраза. Важно, что вкус тут имеется в виду не эстетический, а гастрономический, чисто физиологический. Фразу толкуют так, что послевкусие от стихов должно быть долгим. Их надо выстроить так, чтобы концовка не обрывала «контакт» с читателем, и стихи продолжали волновать и тревожить.

李白: 贈汪倫  

李白乘舟將欲行
忽聞岸上踏歌聲
桃花潭水深千尺
不及汪倫送我情

Ли Бай уже         на лодку взошел

                и вот-вот     отправится     в путь;

Вдруг слышит:         доносятся с берега

                топот     и пения     звуки.

Воды в Озере         Цветущего Персика –

                в тысячу     чи     глубиной;

Но не так глубоки,         как чувство, с которым

                провожает     меня     Ван Лунь.


*** 

Ван Лунь – один из друзей Ли Бая; он был одно время высокопоставленным чиновником, потом вышел в отставку и жил в деревне Таохуатань, что значит «Озеро Цветущего Персика». Там они и встретились в 755 году, во время путешествия поэта. Ван Лун узнал о прибытии Ли Бая и пригласил его к себе; оба были веселого нрава, неформально-открытого характера; сошлись легко.

Чи – это фут; 1000 футов – 300 м, глубоковато для озера; но не невозможно. А главное – никакого озера там нет: Таохуатань сегодня небольшой город, он стоит на берегу реки. (Фото вверху и внизу сделаны в его окрестностях.) Возможно, там были некоторые искусственные пруды или водохранилища (в стихах использовано слово, которое значит скорее «пруд»); но сегодня их на карте не видно. Пишут, что Ван Лунь при первой встрече рассказывал Ли Баю про персиковые сады, а потом рассмеялся и сказал, что дурачится: ничего такого нет, это только название деревни. Видимо, Ли Бай возвращает шутку в стихах: говорит о глубоких водах несуществующего озера. (Либо речь идет о реке в окрестностях деревни Таохуатань.)

Это стихотворение ценится в китайской поэтической традиции за прямоту и простоту выражения дружеских чувств, а еще за нарушение приличий. Это не парадокс: чтобы ценить нарушение приличий, надо сначала иметь очень твердые и несокрушимые о них представления. Исключение может быть ценно только на фоне почитаемой всеми нормы. В «свойской», панибратской культуре, не ценящей строгих форм общения, не ценится и неформальная прямота: «эка невидаль! мы тут все такие».

Своим именем по-китайски издавна заменяли «я»: не «я отправляюсь в путь», а «Ли Бай отправляется в путь». В третьем лице разговор о себе звучит более отстраненно, не так эгоцентрично. Но в танских стихах и «я», и свое имя равно неуместны.

Как красиво выразился безымянный автор статьи в байке-байду, традиция китайской поэзии отстаивает сдержанность чувства и скрытость смысла. И, как красиво выразился автор этого блога :), китайские стихи выражают личное безличным. Таков эстетический стандарт. Но в этих стихах есть личное (и «я», и имя), и нет никакой скрытости и тайности. Стихи простые, прямые, с единственной нехитрой метафорой (глубина чувства сравнивается с глубиной озера). Разве что прямота – не совсем «окончательная»: Ли Бай говорит не о своих чувствах, как стал бы делать европейский поэт, а о своем друге, о его искреннем гостеприимстве и дружеском прощании.

Эти стихи включены в учебники 2-го класса; язык у них простой и разговорный, так что дети понимают и запоминают текст легко, без перевода и толкований...

В прошлом посте я разобрал стихи «Ночная песнь ворона», 烏夜啼,wū yè tí. Сейчас я читаю о том, что с этими стихами о вороне (авторства многих поэтов) связана одна из самых известных древних мелодий в китайской традиции. Она чаще других появляется в нотных сборниках XVII-XIX вв., когда китайское музыкальное издательство развернулось в индустриальных масштабах. Причем, это не европейская, а китайская нотация, в которой я ничего не понимаю; а выглядит она так (рукопись XV века; другая песня, не про ворона):

Чаще всего это были ноты для инструмента цинь (или гу-цинь, «древний цинь», как сейчас говорят): просто запись мелодии или авторские вариации на тему Wu Ye Ti, – что-то вроде европейских клавесинных и фортепьянных вариаций XVII-XIX вв. (Ноты на картинке – тоже для цинь.) Эта традиция жива. Она пережила эпоху Мао и сейчас возрождается, на волне повсеместного интереса к реконструкции старины (либо к фальсификации старины: зависит от того, кто этим занимается).

На наш слух, китайская музыка крайне бедна: у нее нет нашего размаха полифонии, гармонии, оркестрового письма, конструирования сложных форм. Но чем она неожиданно отличается (неожиданно – на фоне стереотипов о китайских «церемониях» и «тоталитаризме») – это вольным дыханием и огромной внутренней свободой. Она требует от исполнителя особых личных качеств: во-первых, личной чистоты (исполнитель на цинь виден насквозь, как на рентгене); во-вторых, смелости и безоглядности – будто летишь над пропастью и ничего не боишься. Это не совсем импровизация: мелодия имеет свой контур, которому следуют все исполнители. Но это должно звучать так, как будто музыкант сочиняет на наших глазах, и мысль его витает вольно и неприкаянно.

Сравнив три исполнения «Ночной песни ворона» (1, 2, 3), легко заметить, что именно остается неизменным и что меняется. Убедительность китайского исполнителя – не в элегантной точности (как у нашей классики), не в пошлой развязности (как у джазменов), не в мрачной готовности дебила в блестках повторять одно и то же по сто раз (как в поп и рок-музыке), не в отточенной веками «оптимальной» красоте (как в народной музыке), а в прихотливом сочетании чистоты и дерзости, сосредоточенности и свободы.

Вот эта дама, на мой дилетантский вкус, просто очень хороша. Колдунья...



李白烏夜啼

黃雲城邊烏欲棲
歸飛啞啞枝上啼。
機中織錦秦川女
碧紗如煙隔窗語。
停梭悵然憶遠人
獨宿孤房淚如雨



  Ли Бай. Ночной крик ворона 

Вóроны тянутся     к месту ночлега
                в пригородах    Хуан-юня: 

Прилетают обратно:      йа!    йа! –
                садятся     на ветку,     плачут...

Женщина родом      из Цинь-чуани
                ткет     на станке     парчу; 

Откинув занавес,     синий, как дым,      
                что-то     в окно     говорит... 

Замер челнок...      такая тоска...
                вспомнила     о ком-то     далеком... 

Одинокая ночь      в доме пустом...
                капли     слез   –   дождем...

Одно из многих стихотворений, которые Ли Бай написал в псевдофольклорном стиле юэфу. И в народных песнях, и в юэфу, прежде чем перейти к человеческим делам, все начинается с символических образов природы: трав, деревьев, птиц, животных, светил. Здесь это ворон, возвращающийся вечером к обычному месту ночлега.

Ворон 
– важная птица; и в китайской поэзии не менее, чем в европейской. В «Полном собрании Танских стихов» (1705) название «Ночной крик ворона» встречается больше десятка раз, а само слово «ворон» – около тысячи раз, плюс несколько сотен раз – его синонимы. Ворон связан с разными образами и настроениями. Иногда – разлуки, одиночества, тоски, безысходности. Иногда – это предвестие возвращения близкого человека. Иногда просто поверие, что крик ворона сулит удачу.

Образцом для стихов Ли Бая можно считать «Ночной крик ворона» Юй Синя (513-581), поэта, который жил за 200 лет до Танской классики, но считается одним из ее вдохновителей. Е
сть и другой источник: Ли Бай цитирует древнюю балладу из «Книги Песен». Китайские поэты любят переклички с традицией; а в жанре юэфу это особенно уместно. И тут первый классический сборник стихов, полуфольклорная «Книга песен», изданная Конфуцием, – лучший фонд цитат.

В этой балладе речь идет либо о галках, либо тоже о воронах: буквально сказано «обратно летят ти-ти»
歸飛提提. Последняя пара одинаковых иероглифов «ти-ти» – и звукоподражание, и значимое выражение «тихо-тихо». Ли Бай заменил его карканьем: 歸飛啞啞 «обратно летят йа-йа». (То, что по-русски «кар-кар», то по-китайски «йа-йа»; и я предпочел оставить это без перевода.) При этом, слово «йа» тоже значимое: «немой, невнятный». И эту красивую двусмысленность китайские комментаторы всегда включают в свои объяснения: ворон каркает, но одновременно он нем, беззвучен. Крик и плач пополам с немотой, невысказанностью.

Вообще, эта древняя баллада – одна из самых печальных и эмоциональных в «Книге песен»: речь идет о несправедливо обвиненном человеке, который в следующих строках яростно выкрикивает: «В чем мой проступок перед Небом и Землей?! Что за преступление я совершил?!»

Комментаторы гадают, о чем стихи Ли Бая: скучает ли женщина по мужу, который уехал по делам службы, или по родне, которая осталась на далекой родине. В стихах уклончиво сказано 遠人 «далеко/далекий + люди/человек», что может значить и то, и другое. И лучше это оставить так, в «дымке» неопределенности.

«Дымка» (или «дым») в стихах названа прямо: «синеватая ткань / занавеска, как дым(ка)». Она затуманивает всю картину: тут весь образ как бы размыт слезами. Например, по тексту кажется, будто женщина говорит с кем-то за окном; но там никого нет; говорит она только сама с собой. А может быть, с вороном...

Ли Бай избегает прямой речи и прямых эмоций; в стихах слышна большая сила сдерживания. Стихи написаны рваным ритмом коротких фраз...

Как почти у всех танских стихов, у этих – лично-житейско-политический подтекст. Ли Бай, видимо, жалуется на свою невостребованность на придворной службе... Но, как во всякой хорошей символической поэзии, символические образы тут интересны не только для толкования. В хороших стихах символ розы сладко пахнет, больно колется шипами и серебристо блестит росой на лепестках...
 

Вóроны тянутся     к месту ночлега
                в пригородах    Хуан-юня: 

Прилетают обратно:      йа!    йа! –
                садятся     на ветку,     плачут...

Женщина родом      из Цинь-чуани
                ткет     на станке     парчу; 

Откинув занавес,     синий, как дым,      
                что-то     в окно     говорит... 

Замер челнок...      такая тоска...
                вспомнила     о ком-то     далеком... 

Одинокая ночь      в доме пустом...
                капли     слез   –   дождем...


Неожиданное появление глагола слышать в тексте из «Записок о ли» (I-7). Невольная ассоциация с Гераклитом: «Этот Логос сущий вечно люди не понимают и прежде, чем услышать, и услышав однажды...»

禮聞來學  不聞往教

[Те, кто] слышал [о] Ли, приходят учиться;
[Те, кто] не слышал, [сами] идут учить. 

Другой вариант перевода:

Ли:
[я] слышал, [что это когда сами] приходят учиться,
[но] не слышал, [что это когда] идут учить [других].
 

***

Это кусочек интересного, но сжатого, трудного текста; каскад определений ли. Вспахиваются целинные земли личной этики и этикета: осознанно, вдумчиво; без опоры на религию, без слепого копирования традиции. Выдалбливается ниша цивилизованности. Вытачивается система координат, кодекс личного достоинства, баланс уважения и самоуважения: не унижать других, но и не унижаться самому; не церемонничать, но и не фамильярничать. И т.д. Справлюсь с переводом – выложу.

李白: 獨坐敬亭山

衆鳥高飛盡
孤雲獨去閒
相看兩不厭
只有敬亭山

 

стая     птиц

           пролетит     в вышине     и исчезнет...

одинокое     облако

           праздно     пройдет,     не спеша...

друг     на друга

           смотреть     нам обоим     не в тягость

с этой     горой

           Цзин  -  тин  -  шань...

 
***

Поэт (если он не нарцисс-графоман с гитарой) – всегда немножко социопат. Несмотря на это, он знает, что труд соединения «правильных слов в правильном порядке» имеет ярко выраженное этическое измерение (и тут как раз и видна разница между поэтом и графоманом); и поэтам, наряду с желанием убежать «к ручьям и рощам», знакомо и чувство долга, и желание быть на службе, приносить пользу. Это так было везде, и в древнем Риме, и в древнем Китае.

Ли Бо / Ли Бай, кажется, был более социопатичен, чем большинство его коллег. Это отчасти объясняется характером, а отчасти необычным путем его эволюции. Многие поэты начинали конфуцианцами, а кончали даосами и буддистами; в молодости горели идеалами служения, а в старости искали покоя и одиночества; особенно после гражданской войны, которая для многих стала личной катастрофой: Ван Вэй, Ду Фу и десятки других поэтов ушли тогда в отшельники.

У Ли Бая все было наоборот. Он в молодости пристрастился к даосизму, посещал даосских учителей и крепко усвоил этот вольный и безответственный стиль жизни: служить не хотел, а едва заведя семью, тут же ее бросил и ушел странствовать и предаваться богемным удовольствиям – поэзии и пьянству. Но к 42 годам в нем проснулся и стал усиливать влияние внутренний конфуцианец: он стал искать места при дворе. Сначала неудачно, потом, вроде бы, удачно, но тоже без особого удовлетворения. А в начавшейся вскоре гражданской войне он вновь оказался за бортом придворной политики. Был обвинен в мятеже и поддержке «не того брата»: т.е. не того принца, который в итоге взошел на престол. Был сначала приговорен к казни, потом к ссылке, а потом и вовсе прощен (о чем и было разобранное недавно стихотворение «Рано утром покидаю Байди»).

Сегодняшние стихи написаны то ли после первой неудачной попытки сделать карьеру, то ли уже после всех этих событий. Ли Бай был разочарованным, усталым, одиноким и бедным, как и полагается романтическому поэту. В стихах использована цитата из старинного классика Тао Юаньмина, из его стихотворения «Воспеваю бедных книжников-ши» (ши – это сословие, «созданное» Конфуцием: образованные люди, готовые к госслужбе, но сохраняющие независимый и вольный взгляд на жизнь и очень придирчиво выбирающие себе сюзерена).

Цитата из Тао Юаньмина – в трех иероглифах: 孤雲獨, «только одинокое облако». Цитируемые стихи начинаются так: «У всех людей есть кто-нибудь, кто поддержит и поможет; и только у одинокого облака нет поддержки». С облаком, разумеется, сравнивается странствующий книжник, ищущий и не находящий ни работы, ни приюта. Так же чувствовал себя и Ли Бай.

Проходящие перед глазами образы – сначала птичьей стаи, а потом одинокого облака – символизируют, как легко понять, социальное и асоциальное, коллективизм и одиночество, толпу и поэта. А еще – это типичный буддистский символ преходящести и эфемерности: исчезают птицы, уплывает облако. Этой подвижной и тленной части мира противопоставлено нечто устойчивое – гора Цзинтин. Она, соответственно, символизирует непреходящие ценности – для романтика Ли Бая это, конечно, красота и свобода.

Гора Цзинтиншань существует. Она невысокая, но причудливая, и с мягкими заросшими склонами, и с и торчащими скалами. Рядом есть гора повыше, и с нее принято любоваться на Цзинтин. Возможно, оттуда Ли Бай и смотрел на нее. (Цзинтин на картинке слева вдали.) 


Надо сказать, что созерцание чего-либо на грани отождествления (здесь это человек и гора) – сама эта идея заложена в иероглифе  «друг друга»: он состоит из дерева и глаза. Человек смотрит на дерево, а оно на него, их созерцание взаимно. (Отсюда, кстати, легко понять, что байки вроде «человеку снится, что он бабочка, или бабочке снится, что она человек?» не звучат для китайского уха так уж парадоксально.) И, конечно, тут мерцает более широкая китайская идея «взаимности» как основы человечности, о которой в этом журнале уже написано очень много.

Композиция стихотворения стройна и строга, как античная скульптура. По «содержанию» Ли Бай, конечно, романтик; но его выточенные из мрамора композиции, стройность и ясность мысли, отсутствие случайного нарциссического вздора, – все это говорит скорее в пользу его классицизма.

 

стая     птиц

           пролетит     в вышине     и исчезнет...

одинокое     облако

           праздно     пройдет,     не спеша...

друг     на друга

           смотреть     нам обоим     не в тягость

с этой     горой

           Цзин  -  тин  -  шань...

 



Автор картины - современный художник  Дай Вэй.

В 80-е годы в одной компании я оказался рядом с кубинцем, поклонником фиделизма. Он мне доказывал, что капитализм – это плохо, потому что при капитализме есть мафия; а я ему говорил – да, при капитализме есть и государство, и мафия, причем, не одна, и это плохо; а при социализме государство – и есть мафия; и это еще хуже.

Вспомнил этот разговор, пролистав некоторое количество южнокорейских социальных, политических и криминальных драм. С поправкой на киношную чернуху и вау-сюжетосложение, все равно образ складывается малосимпатичный. И живущие в Южной Корее иностранцы с ним соглашаются: да, в общем и целом – верно.  

Во-первых, почти тотальная коррупция («глубинное государство») и чрезвычайно высокий уровень криминальной активности: т.е., такой гибрид РФ сегодняшней с РФ 90-х. Во-вторых, корпоративный азиатский тоталитаризм, теперь прижившийся и на западе: каждая корпорация – это маленькая Северная Корея, со всевластным вождем, партийным «менеджментом», лояльно-сервильными подданными и пионерским единомыслием.

В-третьих, азбука диктатуры: сталкивание лбами «силовиков»: чтобы не дать ни одной из сил слишком много власти, их стравливают – прежде всего, прокуратуру и полицию, ну и, конечно, спецслужбы. К борьбе между силовиками надо прибавить борьбу между крупными бандами, в каждой из которых тоже царит совершенное чучхэ.

Иерархия принимает безумные, пародийные формы и сводится к полному унижению и подавлению нижестоящих. И если еще залить эту смесь азиатской жестокостью, то картинка готова. Повторяю, надо делать поправку на «журнализм» такой картинки; но все равно выходит крайне несимпатично. Особенно частая тема – процветание торговли людьми и торговли органами. Бедноту массово заманивают в ловушки предложениями работы и либо продают как рабов или проституток, либо убивают и разбирают на запчасти. В промышленных количествах. Это считается бичом корейской жизни.

Поэтому, кстати, часто проговаривается главный мотив обогащения – не чтобы жить лучше, а чтобы отойти от края пропасти: чтобы уберечься от рабства, разбора на запчасти или подыхания в сточной канаве, чтобы вытащить детей из ада «обычной» школы, а главное – чтобы избавиться от поминутного кастового унижения на работе, на улице, в магазине.

Т.е. разница между Северной и Южной Кореей, конечно, велика, но не в том, что одни рабы, а другие свободные, а в том, что одни живут в моночучхэ, а другие – в поличучхэ, в «плюрализме» конкурирующих систем чучхэ.

Моночучхэ сильно проигрывает экономически; конкуренция в поличучхэ все-таки приносит свои плоды – уровень жизни, возможность роста и карьеры, обогащения или выезда за границу. Моночучхэ загоняет человека в угол, там не забалуешь. А поличучхэ дает ему шанс и свободу лавировать между обычными бандитами и бандитами на госслужбе, между тоталитаризмом в банде и тоталитаризмом в корпорации. И разница получается, несомненно, большая. Но радикальной культурной разницы между Кореями нет: ментальные и поведенческие модели очень похожи.

Это я не к тому, чтобы сделать какой-нибудь дурацкий вывод и стукнуть ложкой об стол. Для выводов я слишком мало знаю о странах и не знаю языка, без которого вообще лучше ни о чем не судить. Но какие-то отдельные впечатления возникают; вот и записал их. Не придирайтесь, если это глупо. 

P.S. А, вот еще что. Как во всякой жесткой системе, в южнокорейской жизни заметен повышенный спрос на «душевность» и сентиментальность; постсоветские помнят это по советской культуре, в которую все прятались, как дети под одеяло: в «наши добрые мультфильмы» и сентиментальные песни под гитару. Корейцы тоже обостренно ценят и демонстрируют свою домашнюю милоту, задушевные отношения, предупредительность и взаимную заботу «простых людей». Все, кто смотрел корейское кино, помнят эти провинциально-деревенские протяжные интонации и крайний сентиментализм. 

(в продолжение предыдущего)

Мудрые люди, влиявшие на мировоззрение следующих поколений, были всегда, и их имена сохранились даже из очень глубокой древности: например, Имхотеп, «ренессансный человек» Древнего царства, визирь фараона Джосера (XXVII в.), архитектор первой пирамиды и красивейшего погребального храма, врач, писатель, чьи моралистические тексты читались на протяжении всей последующей истории Египта (а до нас не дошли); или Фу Си, изобретатель триграмм, циркуля, рыболовства и моногамии, первый император и «культурный герой» китайской истории.

Но осознанное амплуа мудреца – не такое уж древнее. Оно относится исключительно к Осевому времени (Ясперс его датирует VIII-II вв. до н.э.; и его оценка не вызывает возражений, как и сам термин). «Век семи мудрецов» в Греции – самый наглядный пример. Мудрость традиции, которая всегда права, сменилась мудростью частного человека, рассуждающего своим умом и под свою ответственность, и потому могущего быть правым или неправым. Это еще не философия, но уже и не автоматическая передача традиции.

Первым тут появилось индивидуальное мышление, и лишь потом оно осознало необходимость в систематизации своих инструментов. Тут и пролегает граница между веком мудрецов и философов: первые просто изрекали премудрости, а у вторых появилось системное мышление общими понятиями, аргументация, логика, этика, политология и натурфилософия. Рождение философии – это VI век, а мудрецы – это VIII-VII вв. или даже чуть раньше: хронология тут туманная.

Философы осознавали свое отличие от мудрецов, что и зафиксировано в словах – софос и философос, мудрец и любитель мудрости. По мере «объективации» умственного инструментария и, тем самым, «отодвигания» его от человека, и сам человек чувствовал себя «отодвинутым» от мудрости: уже не мудрец, а только любитель мудрости; знаю свое место и на большее не претендую. В пару к пифагорову словечку «философос», Конфуций выразил свою позицию очень похожим, на самом деле, выражением: «люблю древность и штудирую ее». Он тоже осознавал дистанцию: «я – не мудрец, а всего лишь любитель мудрости».

Лао-цзы и Конфуций, хоть и называются почтительно  шэн, «совершенномудрыми», – уже не мудрецы, а философы. Мудрецы были двумя веками раньше; они упоминаются во всех «осевых» текстах, и термин  шэн применяется к ним регулярно. Но их имена не сохранились. Вот, например, характерный пример из Ли Цзи (I-9):

Попугай умеет «говорить», но он не более чем птица;
Обезьяна умеет «говорить», но она не более чем животное;
Современные люди, не знающие Ли:
пусть они и умеют говорить,
но разве у них – не души птиц и животных?
А когда люди – как птицы и животные, не знающие Ли,
у отца и сына может оказаться одна самка.
Для того мудрые люди (聖人) и создали учение о Ли:
Они помогли людям освоить Ли,
познать себя и отличить себя от животных. 

По всему, кажется, что текст – о «первых мудрецах» и «культурных героях» вроде Фу Си, но одно выражение показывает, что на самом деле тут смешаны самые древние основания цивилизации (отказ от инцеста), с самыми недавними, «осевыми» мудростями: фраза 知自 познать себя, повторяющая девиз Дельфийского храма ΓΝΘΙ ΣΕΑΥΤOΝ, – это вовсе не «седая древность», ни для Дельф, ни для Китая, а недавняя новация века мудрецов. Главный девиз и главная ценность этого века – самопознание человека.

И само рассуждение безымянного автора (скорее всего, написанное до эпохи философов, до Конфуция) – хороший образец предфилософской «осевой» мысли: уже с рефлексией над этикой и современностью, с аргументацией и использованием общих понятий, но еще без признаков развитой философской системы и без возведения всего к единому корню-архэ. Этим займутся не мудрецы VIII в., а их последователи в VI в., «любители мудрости» – Лао-цзы и Конфуций.

Еще одна этическая формула из китайской древности, сохраненная в Ли Цзи. Изложена она традиционным поговорочным ритмом чэнъюй - фразами по 4 знака. Ритм усилен повтором пары 不可, бу кэ. Она значит буквально не может, невозможно, но также нельзя; только не столь категорично: не must not, а скорее should not. Вся формула - квадрат 4х4=16 иероглифов:

敖不可長
欲不可從
志不可滿
樂不可極

Наглость / высокомерие – нельзя взращивать.
Желаниям / влечениям – нельзя подчиняться.
Волю / амбицию – нельзя реализовывать сполна.
Радостям / удовольствиям – нельзя отдаваться до предела. 

Все четыре фразы – про обуздание своего эго. Обуздывается четверка буйных коней: самомнение, самоугождение, самовыражение и самоублажение.

Традиционная культура не знает проблемы эго; она в полном масштабе проявляется только в Осевое время, вместе с появлением самого эго, т.е. личности, сознающей себя личностью. Эго-личность теперь мыслит самостоятельно: строит себе, своим усилием и под свою ответственность, личное мировоззрение; хоть и с оглядкой на общество и традицию, но все-таки свое.

Как обычно бывает,
good news не приходят без bad news: братец Usus привел с собой братца Abusus’а. Выпуск личности «на волю» был не только взрывом созидательной активности, но и открытием ящика Пандоры. Можно, конечно, считать Дьявола источником всего зла в мире; но более трезвый взгляд видит, что единственный источник зла – человек: зло приходит в результате «самовыражения» личности, отбросившей те или иные сдерживающие механизмы; личности, «вышедшей из берегов», нарушившей меру, впавшей в хюбрис.

Появление осознанного, оправданного, рационализированного зла повлекло за собой ответную реакцию – появление продуманной этики сдерживания, контроля над своим эго. Китайское Осевое время в этом почти не отличается от европейской античности. Когда Конфуций выдает свою формулу «обуздай себя и вернись к ли» он говорит примерно то же, что античная этика: «обуздай хюбрис и вернись к мере». Мера – одна из граней многогранного термина ли, которое переводят до сих пор как «ритуал», но которое лучше переводится как «чин» (Алексеев) или «(социальная) форма» (мой перевод).

Вся этика Осевого времени озабочена одним: как затолкать пасту обратно в тюбик, как закрыть ящик Пандоры, как посадить обратно на цепь сорвавшегося с нее зверя. Только делать это теперь должно не комьюнити, не жрецы и полиция, не другие, а ты сам. Создатель Франкенштейна, как в голливудском триллере, должен теперь сам расхлебывать свой успех: бегать по пятам за своим эго и удерживать его от злодеяний.

Все началось в Греции с эпохи орфиков, вырабатывавших этику служения, и «семи мудрецов», твердивших «ничего сверх меры» и «мера – наилучшее». Китайским аналогом были предшественники Конфуция, безымянные мудрецы, чьи формулы этического кодекса включены в Ли Цзи:

Наглость / высокомерие – нельзя взращивать.
Желаниям / влечениям – нельзя подчиняться.
Волю / амбицию – нельзя реализовывать сполна.
Радостям / удовольствиям – нельзя отдаваться до предела.

李白:早發白帝城

朝辭白帝彩雲間
千里江陵一日還。
兩岸猿聲啼不住
輕舟已過萬重山。


Перевод-подстрочник, с сохранением порядка слов («нормальный» перевод будет в конце):
 

Ли Бай. На рассвете покидаю город Байди

 

на рассвете покинул Байди

                 разноцветных облаков посреди

тысяча ли в Цзянлин

                 один день [чтобы] вернуться

с обоих берегов слышны обезьяны

                 крики не прекращаются

легкая лодка уже прошла

                 множество тяжелых гор

*** 

Это, по словам китайских комментаторов, еще одно из множества «самых-самых» стихотворений. Стихи кажутся «ни о чем»; но если вслушаться, можно расслышать несколько ключевых мотивов, сложившихся в безупречную композицию: прежде всего – мотив возвращения, а также главный китайский образ – река-дао; затем – это образы утра-обновления и стремительного движения легкой лодки среди нагромождения тяжелых скал. И – зрительный и звуковой аккомпанемент: утренние многоцветные облака и непрерывные крики обезьян из прибрежных лесов.

Откуда плывет Ли Бай? Почему это именно возвращение? Что такое Байди и Цзянлин, где это? По какому поводу – это чувство радости и освобождения? Реален ли пейзаж?

Слово Байди означает Белый Император. С этим местом связаны колоритные легенды и исторические события. Например, в эпоху Хань амбициозный полководец Гунсунь Шу увидел тут во сне белого дракона и решил, как Макбет, что это знак его будущей царской власти (которую он не получил). Отсюда, как считается, и пошло название Белый Император. А два века спустя герой Троецарствия Лю Бэй именно здесь отрекся от престола в пользу своего сына (которого опекал другой великий герой этой истории, Чжугэ Лян). В Байди побывало много танских поэтов; про Байди написано много танских стихов; а Ду Фу – так даже жил там какое-то время. Но главная ассоциация – Байди и Ли Бай. Его стихи вспоминаются всякий раз, когда говорят о Байди. Их каллиграфическое начертание (в стиле grass script), сделанное самим Мао Цзэдуном, выгравировано на медной плите, установленной там.

Байди (сегодня это Байдичен, Baidicheng) – известная достопримечательность. Это гора, ставшая островом из-за разлива воды, поднятой гигантской плотиной «Три ущелья». Вот как Байдичен выглядит сегодня.


К стихотворению имеет отношение то, что во время мятежа Ань Лушаня сам поэт Ли Бай был сослан в эти края; правда не в Байдичен, а дальше, в Елан (Гучжоу). Вскоре с него были сняты подозрения в нелояльности, и он был «прощен» новым императором. Получив эту весть, он в радости и спешке отправился обратно в Цзянлин, где жил до того. Известна дата прощения и возвращения: 759-й год.

Цзянлин расположен вниз по течению Янцзы; Байдичен был, видимо, остановкой на пути. Последний отрезок Ли Бай надеялся пройти за день. Для понимания стихов важно помнить, что они – не про туризм, а про возвращение из ссылки: снова свободен, жизнь продолжается. Отсюда – и радостный тон, чувство обновления, простора, свободы.

Отрезок Янцзы от Байдичена до Цзянлина – это большей частью узкое русло, стиснутое высокими скалами. Поэтому скорость течения там высокая (20 км/ч или выше), и расстояние около 350 км вниз по течению можно проплыть за день, от рассвета до темноты (17 часов или меньше).

 

Сказано: «Тысяча ли до Цзянлина». Это не преувеличение: ли = около 500 м; 1000 ли = около 500 км. По шоссе, если верить гуглю, от Байдичена (слева) до г. Цзиньчжоу в округе Цзянлин (справа) 342 км .




По извилистой реке – больше: если не 500, то уж точно 400. Плюс – неизвестно, сколько еще надо было плыть от Цзиньчжоу.

Но «тысяча ли» – это не только точное число, а еще и стандартное выражение, обозначающее длинный путь. Гостя издалека встречали фразой «вы проехали тысячу ли, отдохните с дороги». И еще Ли Бай тут наслаждается звонким созвучием: тысяча ли до Цзянлина – это
цянь ли цзян лин.

Легкая лодка и оставленные позади тяжелые скалы – не только символ освобождения, но и реальная картинка. Ближе к концу путешествия Янцзы расширяется, русло из тесного горного ущелья превращается в широкую равнину с бескрайними полями; течение реки успокаивается; невольное напряжение, которое испытывают путники в темном, длинном и чрезвычайно извилистом коридоре из скал, спадает. Вот два снимка с гугль-карты, на которых видна разница в ландшафте и в ширине реки между двумя не очень далекими друг от друга точками.
 

Именно эта смена пейзажа и показалась Ли Баю такой символической. Отсюда можно понять, что стихи были написаны в конце плавания (сказано буквально: «легкая лодка уже прошла»).

Если вписать в поиск фразу из стихотворения, например, 
  
千里江陵 (тысяча миль до Цзянлина), всплывет множество иллюстраций к этому стихотворению. Все они похожи друг на друга, как иконы: маленькая лодка, окруженная огромными мрачными скалами. Такова иконографика этих стихов: человек и государство... (На этой иллюстрации, видимо, показана гора Байди до превращения в остров.)



Чуть более очеловеченный перевод; но все-таки не порывающий с китайской поэтикой и не желающий взять в руки гитару и превратиться в «мимолетное варенье».
 

Ранним утром        покинул Байди

                 посреди     цветных     облаков.

Тысяча ли        обратно в Цзянлин –

                 всего     один день     пути.

 

Лесных обезьян        непрерывные крики

                 еще    слышны     с берегов.

А легкая лодка        уже оставляет

                 громады     гор     позади...

若夫坐如尸立如齊。

[Достойный] человек:

Если сидит – то как будто [замещает] покойник[а].
Если стоит – то как будто совершает жертвоприношение.

Первая фраза звучит несколько некрофильски, особенно если  坐如尸  переводить буквально («сидит как труп»); на самом деле речь о главной китайской религии – сыновной благодарности и традиционализме. И конкретно – о ритуале поминовения предков, жертвоприношения их духам. В древности кто-то из потомков во время обряда играл роль покойного, был его ритуальным представителем, символом, «иероглифом». По-китайски такого представителя называли просто «трупом», ши, ; старинный вариант изображает сидящую либо лежащую на боку фигуру мертвеца.

Возможно, в древнейшие времена в ритуале мог принимать участие настоящий покойник, наряженный и украшенный. В Индонезии до сих пор существует веселый праздник Манене, на котором принято вытаскивать мертвецов из могил, наряжать покрасивее и совершать поминальные ритуалы вместе с ними. Возможно, это ответвление той же самой традиции, что в Китае исчезла, когда труп заменили более гигиеничным живым потомком. Впрочем, и этот ритуал уже давно исчез.

Идеал внешнего достоинства, – в осанке и поведении, – иллюстрируется тут самыми сакральными для китайской традиции образами: из ритуала поминовения предков. Если помнить об этом, перестанет удивлять, почему именно там найден высший образец достоинства: сидеть не вертясь, прямо и чинно, как труп-представитель; стоять величественно, как будто совершаешь приношение.

Кстати, представитель покойника – это хорошая, даже чересчур наглядная иллюстрация того, как работает мифологическое сознание. Жизнь человека имеет смысл только как воплощение модели, уже существующей в культуре: новое реально только как повторение старого.

И то, что новые поколения осмысляют себя как представители ушедших, на самом деле, не так глупо. В этом, наверное, и есть главный смысл культурной традиции.

Ли Цзи, I-3

賢者

狎而敬之,  畏而愛之。
愛而知其惡,  憎而知其善。
積而能散,  安而能遷。
臨財毋茍得,  臨難毋茍免。
很毋求勝,  分毋求多。
疑事毋質,  直而勿有。 

Достойный человек:

Близко знаком, но [сохраняет] уважение,
Испытывает трепет, но [сохраняет] любовь. 

Любит человека, но осознает его пороки,
Ненавидит, но осознает его достоинства. 

Накапливает [богатство], но способен оставить,
[Обживается] с комфортом, но способен уехать. 

При виде богатства – не бросается любой ценой получить его,
При виде опасности – не бросается любой ценой избежать ее. 

В споре не ищет [полной] победы,
В дележе не ищет большей [доли].
 

О сомнительных делах не судит;
Прям [в речах], но без обладания [истиной]. 

Один из древних вариантов этического кодекса истинного джентльмена. Это лишь отчасти звучит по-конфуциански. Конфуций и его ученики точно использовали бы свой этический словарь – цзюньцзы, синь, чжун, жэнь и пр.; а здесь ничего этого нет. Учитывая компилятивный характер книги, можно предположить, что сюда вошли не только сочинения Конфуция и учеников, но и тексты более древние, которые они ценили. Тем более, что Конфуций свое кредо высказал так: «я не создаю, а передаю; люблю древность и штудирую ее». Учитывая несовпадение словаря, можно смело предположить: это кодекс, созданный до конфуцианства или вне его; но вполне совпадающий с конфуцианской этикой.

Текст написан ритмично, как большинство старинных книг: они всегда звучат как стихи и, видимо, читались нараспев. Перевод я сделал без большой уверенности: даже китайские интерпретации, попавшиеся мне в сети, расходятся в понимании. Текст сжатый, архаичный, загадочный. Но что всегда помогает в китайских текстах – это системность мысли. Прежде всего, симметричные «распорки», бинарные оппозиции: в них одна половина всегда помогает понять другую. 

Кодекс очень хорош. Способность даже в неформальных отношениях удерживаться от фамильярности «вась-вась» и сохранять уважение – ценнейшее качество. Как и поставленная ей в пару способность испытывать в формально-подчиненных отношениях не только «трепет», но и теплые чувства – любовь к равному. 

Близко знаком, но [сохраняет] уважение,
Испытывает трепет, но [сохраняет] любовь. 

Способность многомерно относиться к людям, без плебейской категоричности; любить, сознавая пороки, и ненавидеть, сознавая достоинства, – это очень хорошо сказано. 

Любит человека, но осознает его пороки,
Ненавидит, но осознает его достоинства. 

Нет этического экстремизма в духе Лао-цзы или легистов: ни богатство, ни комфорт не осуждаются. В них нет ничего плохого. Важно только сохранять независимость от них, готовность оставить их без сожаления; а еще – не дичать, не переходить границы законности, порядочности и достоинства ради того, чтобы получить богатство или избежать опасности. (Опасность тут – антоним комфорта.) 

Накапливает [богатство], но способен оставить,
[Обживается] с комфортом, но способен уехать. 

При виде богатства – не бросается любой ценой получить его,
При виде опасности – не бросается любой ценой избежать ее. 

Предостережение от мелочного тщеславия или жадности: не искать в спорах победы. Все комментаторы подчеркивают: «в спорах о пустяках», хотя в тексте этого нет. Не требовать себе большей доли, чем та, на которую имеешь право; это сказано о дележе наследного имущества, либо о вознаграждении за что-то, либо вообще о доле как судьбе. 

В споре не ищет [полной] победы,
В дележе не ищет большей [доли].
 

Самая трудная для понимания – последняя фраза: то ли в ней какие-то старинные значения, то ли ошибка переписчика (мечта переводчика), то ли не хватает какого-то текста. 

О сомнительных делах не судит;
Прям [в речах], но без обладания [истиной]. 

Китайские комментаторы тут благорастворяются: надо высказываться прямо только о том, что знаешь, но не считать себя апостолом истины и предоставлять другим составлять свое мнение. Это хорошо и, возможно, верно; но звучит слишком современно. Последняя строка – всего лишь 4 знака «прямо – и – не – иметь». Смысл из нее выудить очень трудно. 

Перевод последних двух фраз у Легга длинный и путаный: Do not positively affirm what you have doubts about; and (when you have no doubts), do not let what you say appear (simply) as your own view. Нет; пересказ китайских комментариев (выше) более убедителен. 

Как бы то ни было, нет оснований считать, что этика по ходу истории только совершенствовалась, утончалась и смягчалась. Никакой прямой восходящей линии тут нет. Выработанный 2500 лет назад этический кодекс вполне может оказаться мягче, гуманнее, толерантнее, чем сегодняшние мейнстримные представления. И уж почти наверняка он будет стройнее, системнее, продуманнее. Ведь главная отличительная черта современного человека – полное отсутствие у него стройного мировоззрения и продуманного этического кодекса; хуже того – полное отсутствие потребности в чем-то подобном. Уже одно это делает его дикарем и выставляет за дверь всякого серьезного разговора о человеке, обществе, политике, истории.

Ли Цзи – пестрая книга. Она состоит из 49 глав и представляет собой компиляцию, сжатую из 214 старинных книг. Собрание – не догматично-конфуцианское (потому что конфуцианство не догматично, а интересуется культурой в ее целостности); оно охватывает широкий горизонт культуры Чжоу и философских наработок Осевого времени. За вычетом, как легко догадаться, крайних форм легизма и даосизма (ввиду их антицивилизационности) и еще буддизма (которого в Китае тогда еще не было). Китаист Кобзев пишет так: «В «Ли цзи» отражены практически все ценностно-нормативные аспекты традиционной китайской культуры, государственного устройства и общественной жизни».

Стиль книг очень разнится: одни берут высокий философский тон, почти как Дао Дэ Цзин, другие заняты нудным перечислением протокольных норм, третьи, в духе Лунь Юй, рассыпаются живыми разговорами, байками и сценками. Тут и записи бесед Конфуция, и книги его учеников, и книги учеников учеников, и пересказы либо фрагменты того, что не сохранилось (например, «Записки о музыке» считаются остатками пропавшей книги о музыке). Процесс собирания начался после смерти Конфуция, длился несколько веков, прошел (не без книжных потерь) через репрессии Цинь Шихуанди и закончился к концу I века до н.э., в эпоху Хань; тогда Ли Цзи и обрела форму единой книги.

Вероятно, костры Шихуанди и стали главным стимулом и ускорителем ее создания. Было сожжено много старинных книг; и книжники бросились записывать утраченное по памяти или копировать спрятанное в тайниках. Их императив, несмотря на новое смутное время и кровавейшую гражданскую войну, был «восстановить и сохранить».

Известно имя инициатора этой работы после падения Цинь – Гаотан-шэн из княжества Лу (это родина Конфуция; лусцы считались лучшими знатоками и хранителями традиции). Он сделал реконструкцию книги «Ли», в 17 главах, и назвал ее «Шу Ли». Известны имена последних авторов-компиляторов-редакторов Ли Цзи: конфуцианский книжник Дай Дэ и его племянник Дай Шэн. Сначала старшему Даю удалось собрать 131 книгу, потом нашлись еще 83; и он начал свою работу «отсечения лишнего»: ужал 214 до 85. Работу продолжил младший Дай: сократил с 85 до 46. Потом нашлись и были добавлены еще три текста, и стало их, как сейчас, 49.

Антологический характер Ли Цзи задается первой же фразой: «’Цюй Ли’ гласит: ‘ни к кому не должно быть неуважения’». Т.е., это цитата из несохранившейся книги ’Цюй Ли’ («Формулы этикета»).

Полных переводов почти нет. Старый, из конца XIX века, Джеймса Легга – нехорош; другой, 2017 года – я еще не видел. Есть что-то по-французски. Остальное – отдельные главы, фрагменты. Крохи.

Выразительнейший иероглиф: , цы, qì. Его состав – напряженная человеческая фигура , растянутая между двумя «полюсами», т.е. горизонтальными линиями знака двойки: , которая здесь означает небо и землю: человек растянут, «распят» между небом и землей. Слева и справа от него – рот и действие , позже упрощенное до просто правой руки . А сам человек постепенно слился с верхним пределом и стал выглядеть как знак «задержанного дыхания» .

Первый смысл иероглифа в одном из словарей объясняется так: «говорить и действовать в состоянии напряжения тела от головы до пят <...> чрезвычайные обстоятельства понуждают к спешке». А прямые словарные значения – urgency, pressing matter, срочная необходимость, чрезвычайность, аврал, спешка, спешные действия под давлением обстоятельств или по чьему-то приказу. 

Второй смысл иероглифа – снова и снова, повторно, регулярно. Два смысла различают произношением: первый цзи, второй цы (впрочем, обилие слов с таким звучанием делает эту разницу малополезной).

Человек снова и снова «разрывается» между небом и землей, а также между словом и делом; между импульсом к действию (чужим приказом или своей мыслью) и действием. Чувство долга и срочной необходимости «сделать это». Раздвоенность по двум осям: земля и небо, слово и дело. И бесконечное возвращение этой ситуации.

Просто великолепно. Одно из лучших описаний и определений человека...


Бонус-пик: древние начертания иероглифа
 :


 произносится niè, означает крайнюю и шумную болтливость, недержание речи. Иероглиф состоит из горы и трех ртов : чрезмерное обилие ртов, «гора ртов». Но прекраснее всего – старинные начертания, похожие скорее на «букет котов».

произносится точно так же (!), niè, но означает нечто почти противоположное: шептать, говорить тихо, «на ушко». Иероглиф состоит из трех ушей. Там - говорить в три рта; тут - слушать в три уха...

***

Копаясь в производных от этих букетов ртов и ушей, наткнулся на имя 聶耳, Не Эр, состоящее из четырех ушей! Поразительно даже не это, а то, что это – имя композитора. Надо признать, что лучшего имени для музыканта придумать невозможно.

Не Эр был активен в 30-е годы, участвовал в антияпонском коммунистическом подполье в Шанхае, дирижировал оркестром, писал песни, музыку к фильмам и даже одну оперу. Прожил он всего 23 года, умер в 1935 году (почему-то в Японии). Среди его сочинений – «Марш добровольцев» (1935), который после создания КНР стал ее гимном (и остается до сих пор).

Один из красивых образцов китайской двусмысленности:

敖不可長 


Эту фразу из Ли цзи, «Записок о ли», правильно было бы перевести как «Гордыню / высокомерие нельзя культивировать / растить» (либо: «Гордыне нельзя [давать] разрастаться»). Но, учитывая двусмысленность первого иероглифа, ее можно без натяжки прочесть как «Странствия не должны быть долгими / постоянными» («Путешествия нельзя затягивать»).

Мне трудно проникнуть в китайское сознание; но ведь это поразительно: человек видит фразу и спокойно читает ее двумя равноценными способами. Фраза мерцает и переливается смыслами, как гифка-анимация. А если человек слышит ее, то она, наверное, играет и бóльшим числом смыслов (мы помним про высочайшую степень омонимичности языка: один звук – на десятки смыслов).

Но что еще интересно: эти очень разные смыслы имеют общий знаменатель: оба призывают знать свое место и жить, укрепляться в нем. Любовь к странствиям ассоциируется с высокомерием.

И еще что любопытно подметить: текст призывает не к искоренению наглости и гордыни, не к тому, чтобы их «не было»; а к непозволению этим качествам расти, развиваться. Ли цзи, как я начинаю замечать, полна таких точно продуманных деталей. Способность к разрастанию и саморазвитию тут отмечена как основное качество наглости.

Это напоминает Гераклита: «Хюбрис надо гасить пуще пожара»; его беспокоит не столько наличие хюбриса, сколько то, что он может разгореться и полностью овладеть человеком (или обществом). 

У иероглифа – две основных группы значений, и разница между ними подчеркнута тоном:

–   восходящий áo: странствовать, путешествовать, бродить туда-сюда без цели, дразнить, флиртовать, баловаться, шутить, играть, (актерствовать?);

–   нисходящий ào: гордыня, высокомерие, надменность; наглый, гордый, чванливый.

составлен из двух основных элементов,  (он плохо виден в левом верхнем углу) и  (все остальное). значит «выходить, подниматься, производить», т.е. всякий выход чего-то наружу; в том числе постановка китайской нац. оперы. значит «свободный, расслабленный, праздный, изгонять, подражать, имитировать (и актерствовать)». Он тоже составной: справа – «знак действия» , указывающий на человеческое поведение; он изображает правую руку, которая что-то держит: возможно, гадательные палочки. Слева – знак с широким спектром значений: сначала «лезвие»; потом «сторона», а отсюда значения расползлись так далеко, что я даже не буду пытаться их собрать. Вот одно из древних начертаний (seal script) и сегодняшний вид:

Интересующий меня смысл иероглифа (об этом разбираемый сейчас текст) – наглость, гордыня, надменность, высокомерие. Один из словарей, осознавая, что это противоречит этимологии (ибо иногда наглядность картинки важнее), объясняет левую часть как человека, который украсился перьями и расхаживает перед окружающими этаким павлином.

Но даже с опорой на коренные значения элементов, смысл «гордыня, наглость, высокомерие» тут вполне складывается: выход наружу лезвия (обнажение меча) – хороший символ наглости. Хорошо работают и значения, связанные с театром, игрой, дразнением, флиртом и актерством: человек вырядился (напомню: в китайской нац. оперы и маски, и костюмы, и перья используются с большой пышностью) и пытается придать себе больше важности, чем имеет, произвести впечатление.

Другой словарь выводит наглость из путешествия, странствия, хождения туда-сюда: «наглость как ничем не сдерживаемое хождение куда попало». Тут еще может подспудно работать идея «бездомности» как безосновности человека: дома у него нет, укорененности нет, вот он и болтается туда-сюда, вырядившись в перья и пытаясь произвести впечатление, задирает нос перед людьми.

Все эти ассоциации, несомненно, возникают в китайском сознании при осмыслении иероглифа : не к месту вынутый меч, бесцельное странствие, украшенность перьями, имитация (показ того, чего нет), театральная игра.

Интересно, что здесь уже есть понимание наглости, высокомерия и гордыни как блефа, и безосновности. Это совпадает с более точным пониманием слова «снобизм»: не надменность аристократа, а желание плебея выдать себя за аристократа...

 

Близкое и неформальное знакомство обозначалось популярным в древности, а сейчас реже используемым словом xiá . Это еще не дружба, но уже не формально-вежливое знакомство, а нечто среднее: когда еще нет полной открытости, но когда уже не нужны все защитные доспехи церемоний.

Поэтому у иероглифа - два значения, хорошее и плохое: 1) близкое знакомство; 2) фамильярность, неуважение. Иероглиф составлен из собаки и знака с чрезвычайно пестрым спектром значений. Одна группа - "панцирь черепахи, шлем, доспехи, скорлупа"; другая - "первый по счету, самый близкий"; есть и значения типа "прибытия и достижения", и еще типа "давления сверху" и многие другие. Возможно, они даже восходят к разным символам.

Какое значение поучаствовало в формировании xiá , "близкого знакомства", сказать трудно.

1) Дрессировка собаки ("давление сверху"), превращение ее в "друга человека" с помощью жесткой дисциплины.

2) Приручение собаки, приближение ее к себе, превращение в лучшего друга ("первый по счету").

3) Дрессировка собаки как обуздание ее, надевание чего-то вроде намордника ("панцирь, шлем, доспех").

Как бы то ни было, близкое знакомство, почти дружба - это дрессировка и приручение собаки, по-хорошему ли, по-плохому ли, но с превращением ее в "друга человека".

Почему-то вспоминается, что у Сент-Экзюпери "приручение зверушки" - это тоже метафора близких отношений: "мы в ответе за тех, кого приручаем"...

В самом деле: люди злы и кусачи; грызут тапки и гадят на пол... Не приручишь - наплачешься.
Один из многочисленных синонимов "уважения" или "совести" - , wèi, основной смысл - "страх", "бояться". В первоначальном виде - демон с палкой.   



Страх быть поколоченным палкой демона превратился в страх вообще. Оттуда значение перешло на "уважение", "беспокойство", "избегание", "ненависть". Наиболее точное соответствие выражениям вроде "страх Божий" или "страх порока и стыда". Совестливый, а не животный тип страха.