劉禹鍚: 烏衣巷

朱雀橋邊野草花
烏衣巷口夕陽斜
舊時王謝堂前燕
飛入尋常百姓家

Лю Юйси. Улица Черных Одежд

Рядом с Мостом Красной Птицы
                пышно цветут сорняки.
У входа в Аллею Вороньих Одежд
                низко клонится солнце.
В былые дни тянулись ласточки
                к карнизам домов Ван и Се,
А ныне влетают под скромные крыши
                простых заурядных семей.

***

Эти стихи требуют комментария длиннее обычного.

читать, не отлынивать )

Вновь и вновь дивлюсь чуду рождения смысла из хаоса, текста - из «набора слов».

подивиться чуду рождения смысла... )
Трудность понимания китайских стихов (из-за их древности, сжатости, многозначности и аграмматичности) высвечивает с предельной ясностью главный порок переводов: они становятся "творческими" и "поэтичными" ровно тогда и ровно в той мере, когда и в какой мере переводчик не справляется с задачей понимания.

У поэта поэтические красоты - это просто поэтические красоты. У переводчика - это способ зашуметь, задымить, замазать непонятное. Творчество поэта - это просто творчество. "Творчество переводчика" - это непонимание автора, неуважение к нему, клевета на него.

Воображаешь себя поэтом – пиши свои стихи, не гадь другому (настоящему) поэту, не марай его репутацию своей второсортностью, не разъезжай верхом на его славе, не используй его имя как таран, чтобы протолкнуть в мир свои поделки.

Этот пост – продолжение предыдущего, об истинном отшельничестве: не в лесах и горах, а в шуме и суете городов. Автор – «Пушкин китайской поэзии», Тао Юаньмин (365-427). Это фрагмент из стихотворного цикла «Пью вино...». Ход мысли в этих строках очень напоминает Катулла, с его парадоксом «я ненавижу и люблю» и упрежденным вопросом «ты спросишь, как такое возможно?» Поэт-отшельник селится в самой гуще человейника и радуется тишине и покою. На вопрос «как такое возможно?» он отвечает, что истинное отшельничество – в сердце / уме.

陶淵明

結廬在人境
而無車馬喧。
問君何能爾
心遠地自偏。
 

Тао Юаньмин

Сплести хижину, поселиться в людских пределах;
Жить без суеты и шума колесниц, лошадей.
Ты спросишь: как такое вообще возможно?
Это сердце: удаленное от земли, обращенное к себе (= отрешенное).

***

«Сплести хижину» - традиционное выражение, значащее «построить дом, поселиться». «Колесницы и лошади» - тоже устойчивое выражение для обозначения «шума городского». Оно мне попадалось в стихах Ван Вэя, и тоже про жилище отшельника:

Калитка недвижна.       Трава в осенних тонах.
Целый день –       ни повозки не слышно, ни лошади.  

***

«Внутреннее отшельничество», без убегания в леса и горы, понимается в китайской традиции по-разному. И как даосское бегство от мира и внутренняя эмиграция, при сохранении внешних признаков социальной жизни. И как просто попытка сохранить свой разум и сердце дистанцированными, неиспорченными.

Участие в социальной жизни приносит много соблазнов, прежде всего – стайного мышления (политического, этнического, сектантского) и коллективной правоты; честная мысль и чувство справедливости с этим несовместимы, они вырождаются и умирают, вытесняясь «интересами» – «моими» и «нашими». Поэтому гораздо выше, чем отшельничество-бегство, всегда ценилось отшельничество-независимость. Оно означает не социопатию, не моральный релятивизм, а способность сохранить дистанцию, оставаться отрешенным от всех соблазнов стайности, быть πάντων κεχωρισμένον («Единое мудрое / единая и цельная мудрость от всего отрешено/а» - Гераклит). Вряд ли возможно полностью сохранить среди людей свою чистоту и честность («что его путь-дао невыполним – он и сам знает»); но иметь это постоянной «рабочей установкой» – вполне можно. Без внутренней отрешенности среди людей пропадешь...

Сплести хижину, поселиться в людских пределах;
Жить без суеты и шума колесниц, лошадей.
Ты спросишь: как такое вообще возможно?
Это сердце: удаленное от земли, обращенное к себе (отрешенное).

Попалась сегодня занятная поговорка:

小隱隱於野 大隱隱於市

Приблизительный перевод такой:

Ничтожный отшельник скрывается в дикой природе;
Великий отшельник скрывается в городской суете. 

Она встречается в разных вариантах, даже с тройной иерархией, например:

Великий отшельник скрывается при дворе;
средний отшельник скрывается в городской суете;
мелкий отшельник скрывается в дикой природе. 

Но самый аутентичный вариант восходит к стихам неизвестного мне поэта Ван Канцзю, жившего после Троецарствия, при династии Цзинь, то ли в III, то ли в IV веке. Поговоркой стали первые две строки: 

Мелкие отшельники скрываются на холмах и в болотах;
Великие отшельники скрываются при дворах и в городах. 

小隱隱陵藪大隱隱朝市。

***

Хорошая мысль, играющая многими смыслами. Истинная отрешенность от шума и суеты не только не требует тишины и покоя, а наоборот, требует обстоятельств самых шумных и суетных; только в них проявляется ее подлинная сила, только на таком фоне можно оценить ее истинность. Поэтому настоящим отшельником, мудрецом и святым можно считать не того, кто сбежал подальше от социума, а того, кто в самой гуще социальной жизни сохранил внутреннюю дистанцию от мира, не дал ему себя развратить и разрушить...

При встрече с миром все вменяемые люди испытывают боль и шок; их самое естественное желание – отгородиться. «На свете счастья нет, но есть покой и воля», - думают они. И начинают искать покой и волю. Люди слабые и маленькие ищут во внешних обстоятельствах: бегут в леса и горы. Люди сильные и большие ищут покой и волю внутри; они выбирают обстоятельства, в которых нет соблазна подменить внутреннее внешним, а глубинное поверхностным.

И это не обязательно более трудный путь. В тишине и уединении человек, вопреки ожидаемому покою и воле, находит иногда худший ад, чем в городской суете. Из глубины его души всплывают такие чудовища («искушение св. Антония»), с какими не сравнятся никакие «социальные пытки».

Так что жизнь «на природе» – не такая уж несомненная форма отшельничества (хотя и чрезвычайно соблазнительная). И потому, что «внешнее» отшельничество не обязательно приносит покой и волю; и потому, что настоящая отрешенность познается только в обстоятельствах шумных и суетных. А может быть – только в них она и достижима...

Мне, боюсь, до такой отрешенности не подняться; я – низший, слабый сорт отшельника: мне внешняя тишина и природный ландшафт нужны как наркоману наркотик.


宋之問 / 李頻: 渡漢江

 

嶺外音書

經冬復歷()

鄉情更怯

不敢問來人

 

Сун Чживэнь или Ли Пинь. Пересекая реку Хань

 

За горным хребтом,

                от вестей и писем отрезан,

Выдержал зиму,

                еще одну прожил весну...

Чем ближе к дому,

                тем страх и тревога сильнее:

Не решаюсь спросить

                идущих навстречу людей...

Стихи приписывают то позднетанскому поэту Ли Пиню (818-876), то раннетанскому поэту Сун Чживэню (656-712). Если верно второе, то обстоятельства, на которые намекают стихи, получаются очень драматическими. Смысл текста – таков: поэт возвращается из ссылки и не знает, жива его семья или была репрессирована за его преступления. Обычно человек, возвращающийся домой, испытывает радостное нетерпение и спешит расспросить каждого встречного о своей семье. Тут – наоборот: поэт возвращается в смятении, боясь спросить и в ответ услышать страшную новость. Была ли в конце концов репрессирована семья Чживэня, я узнать не смог. Вообще наказывать весь род преступника было давней китайской традицией; но прибегали к этому средству только в крайних случаях, для наказания заговорщиков и гос. изменников.

Как многие танские поэты, Сун Чживэнь начал с блистательной чиновной карьеры, а закончил сокрушительным падением. Он рано сдал экзамен на высший чин цзиньши и сделал быструю карьеру при дворе императрицы-узурпаторши У Цзэтянь, поднявшись до должности замминистра. Но в 705 году, после ее смерти, династия Тан была восстановлена, и чиновники из окружения У Цзэтянь были репрессированы с различной степенью суровости. Сун Чживэнь был понижен в должности и отправлен из столицы в ссылку, на военную службу, штабным советником. Но вскоре он, с группой сановников ввязался в заговор против императора. Заговор был неудачным, Сун Чживэнь был арестован, допрошен с пристрастием (в результате чего выдал всех своих товарищей, если верить тому, что я читал), разжалован окончательно и отправлен в ссылку, где через некоторое время встретил почетную смерть: получил от нового императора Сюаньцзуна высочайшее разрешение (без права отказаться) на самоубийство.

К какой из двух ссылок относится стихотворение, уверенно сказать не берусь. Мне кажется, вряд ли к первой: тогда репрессии были мягкими, все обошлось понижением в должности; бояться за семью не было причины. Скорее всего, речь идет о второй ссылке, после неудачного путча; тогда у поэта уже были все основания опасаться за жизнь близких. Однако, китайские энциклопедии датируют стихи 705 или 706 годом: тогда умерла У Цзэтань, и ее чиновники были отодвинуты от власти. Пишут, что после недолгой ссылки поэт рискнул самовольно вернуться в Лоян. Еще пишут (тоже полугадательно), что упомянутый в стихах горный хребет (лин) может означать местность Линнань в провинции Гуандун, на самом юге страны. Туда часто ссылали провинившихся чиновников. И, даром что это на юге, выжить там удавалось не всем: климат был непривычный и нездоровый. Этим объясняют вторую строку стихотворения: выдержал зиму, еще одну прожил весну.

Несмотря на сомнительную политическую репутацию, а скорее – благодаря конфуцианскому принципу прошлое суду не подлежит, Сун Чживэнь не был изгнан из литературного пантеона: его стихи ценились следующими поколениями.

В случае, если автором стихов был Ли Пинь, обстоятельства выглядят более прозаично: просто тревога чиновника за близких после долгого отсутствия. А вообще этот Ли Пинь был колоритнейшей личностью, его репутация была блистательной: и специалист по сельскому хозяйству, и мастер боевых искусств, и справедливый администратор, и защитник несправедливо обиженных, и законодатель, и поэт. Но о нем как-нибудь в другой раз. А сегодня – просто наслаждаемся красотой стихов и особенно психологической точностью двух последних строк:

 

За горным хребтом,

                от вестей и писем отрезан,

Выдержал зиму,

                еще одну прожил весну...

Чем ближе к дому,

                тем страх и тревога сильнее:

Не решаюсь спросить

                идущих навстречу людей...

劉禹錫: 竹枝詞

楊柳青青江水平
聞郎江上唱歌聲
東邊日出西邊雨
道是無晴卻有晴


Лю Юйси. Песня бамбуковой ветви

 

Ивы прибрежные       зелены, зелены;

                        воды      реки     безмятежны...

Слышу, мой милый       поет вдали;

                        над рекой     разносится     песня...

С восточного края       солнце встает,

                        На западе     льют     дожди...

По всему выходит,       ясности нет,

                        но ясность      вот она,     есть...

 

Это стихи в стиле юэфу («музыкальная палата»), написанные в подражание фольклору и, возможно, по мотивам народной песни. Отсюда и название «бамбуковая ветвь», к тексту стихов никак не относящееся, скорее всего – название первоисточника. Один мастер юэфу – Ли Бай – уже не раз обсуждался в этом блоге, сегодня – новый поэт, Лю Юйси.

Вся изюминка этого стихотворения – в чисто китайской игре слов, которую перевести невозможно. Я уже разбирал стихи, в которых «главное слово» не произносится, а намеки на него рассыпаны в фонетике, в похожих, созвучных или рифмующихся словах. Здесь – чистейшая, нагляднейшая омонимия.

Стихи – о любви девушки к юноше. Ее эмоциональное состояние неустойчиво, как весенняя погода (то солнце, то дождь); и она сама не знает, как понимать свои чувства – то ли влюблена, то ли нет. Одно из слов для обозначения чувства любви – цин, qíng . А ясная погода обозначается его полным омонимом – цин, qíng . Причем иероглифы не просто синонимичны, они основаны на общем фонетическом элементе , который означает зелено-голубой цвет (и зеленой листвы, и голубого неба). Отличаются и только смысловым элементом, прибавленным слева, это солнце и сердце .

Таким образом, настоящий смысл последней строки – примерно такой: «по всему получается, что я не влюблена, но чувствую – да, влюблена!». Однако китайская поэзия чурается такой прямоты высказывания, поэтому «эмоция любви» тут заменена полным омонимом – «ясной погодой». 

Но этим фонетическая игра не исчерпывается. На самом деле, она начинается с повторенного в первой строке слова «зеленый» - 青青 (Ивы прибрежные зелены, зелены). Оно тоже звучит цин, хотя и с другим тоном – qīng. И это тот самый иероглиф, на основе которого построены два вышеупомянутых цин, qíng: и . Таким образом, главное слово  сначала вводится «неполным» иероглифом , а потом подменяется омонимом . Но прямо не произносится.

楊柳青青江水平
聞郎江上唱歌聲
東邊日出西邊雨
道是無卻有

Это, наверное, самый наглядный из встреченных мною в стихах примеров того, как работает китайская фонетика. И еще – как работает иероглифика: напомню, в китайских текстах, помимо смыслового и фонетического, есть еще и «третий этаж» связей – графический, через общие графемы.

И, как вы уже догадались, стихи входят в списки «самых-самых», фразы из них цитируются повсюду в качестве поговорок. Особенно последние две строки: на востоке солнце, на западе дождь принято говорить о смешанных чувствах (odi et amo); ясности нет, но ясность есть говорят в похожих случаях: когда внешние приметы говорят об одном, а внутренняя убежденность – об обратном...

***

Лю Юйси был известен не только как поэт (сохранилось около 800 стихотворений), политический эссеист и философ, но и как чиновник-политик послевоенного времени, т.е. начала IX века, после мятежа Ань Лушаня. Его отец, тоже чиновник и политик, во время войны вместе со всей столичной элитой спасался на юге, в Сычуани. Там Лю Юйси и вырос. Он получил первоклассное образование, а стихи писал с самого детства. В 21 год он сдал экзамены на высший титул цзиньши.

Его карьера была неровной: фавор не раз сменялся опалой. Сначала он был сослан в провинцию, когда предложенные его «партией» реформы не были одобрены; потом – за резкие политические сатиры. Императоры в те годы менялись часто, как весенняя погода, менялось и положение Лю Юйси: то солнце, то дождь. Читая «был сослан», не нужно представлять себе «глубину сибирских руд»; его просто отсылали из столицы и назначали на службу в провинцию, иногда на невысокие, иногда на высокие должности (напр., губернатора провинции Сучжоу). К тому времени жестокие репрессии военных и первых послевоенных лет (которые прошлись катком по многим поэтам, вспомним хотя бы Ван Вэя) уже закончились.

Проведя бóльшую часть жизни вне столицы, он имел возможность слышать разные фольклорные традиции, в том числе не-ханьские, и проявил к ним большой интерес. Фольклоризм и вообще был одним из влиятельных культурных феноменов эпохи Тан, но родился он намного раньше: «Книга песен» Конфуция, «Песни царства Чу», а потом и целый департамент фольклора – «Музыкальная палата», Юэфу (I век н.э.). Так что ко времени Танского ренессанса фольклоризм был уже старой, благородной традицией, насчитывающей около полутора тысяч лет. Один из мастеров стиля юэфу был Ли Бай. Но вообще этим занимались почти все танские поэты, в том числе и Лю Юйси. Интересно, что в качестве литературной опоры он использовал народные песни на языках Бенба и Ю. Одно из самых известных стихотворений – как раз сегодняшнее, написанное, скореее всего, на мелодию народной песни «Бамбуковые ветви». Перечитаем этот маленький шедевр:

Ивы прибрежные       зелены, зелены;

                        воды      реки     безмятежны...

Слышу, мой милый       поет вдали;

                        над рекой     разносится     песня...

С восточного края       солнце встает,

                        На западе     льют     дожди...

По всему выходит,       ясности нет,

                        но ясность      вот она,     есть...

李商隱:夜雨寄北

君問歸期未有期    
巴山夜雨漲秋池    
何當共剪西窗燭    
却話巴山夜雨時 

Ли Шанъинь (813-858)

Ночной дождь. Письмо на север

 

Ты спрашиваешь,     когда вернусь.

                Пока     не знаю,     когда...

В Башане сейчас     ночной дождь

                И осенний    разлив    прудов...

Как бы хотелось     вдвоем подрезáть

               свечи     у западного     окна,

Болтая о том,     что в Башане сейчас

               идет    ночной     дождь...


Еще одно стихотворение Ли Шанъиня, – поэта, с которым я познакомился только вчера, но которого включают во все списки лучших танских поэтов. Письмо на север означает: домой, в столицу Чанъань; а Башань, в котором идет ночной дождь, – это далеко на юге, в Сычуани, куда поэта отправили со служебным поручением.

Стихи понять несложно, они написаны просто и прозрачно. Загадочно звучит только фраза подрезáть свечи у западного окна. Это значит: подстригать фитили свечей, срезая обгоревшие кончики, чтобы свечи не гасли и не мерцали, а горели ярче, пока два человека сидят и беседуют у окна в западном крыле дома. В глубине дома, в западной его части была спальня хозяина дома и его жены, самая заповедная часть традиционного китайского дома. Вся эта фраза – изысканнейшая метафора беседы мужа и жены, интимной и задушевной, затянувшейся далеко за полночь. Впоследствии фраза «подрезать свечи у западного окна» стала (и до сих пор остается) популярнейшей поговоркой, означающей беседу по душам – и не только с женой, а и с другом, родственником, любым близким человеком.

Стихи написаны просто и по-домашнему, как настоящее письмо мужа жене. При этом, жена не упоминается; это делает смысл более открытым. Но, конечно, «западное окно» прямо намекает на семейные обстоятельства. Так что даже в некоторых старинных изданиях название стихов изменено: вместо бей (север) стоит мей (внутренние покои), и понимается это как «письмо во внутренние покои (т.е., жене)». Но это уже издательские вольности. Правильно – «письмо на север».

И тут возникает проблема. Ван Яньмай, жена поэта, умерла в конце лета 851 года. А стихи написаны осенью того же года. С большой вероятностью, Ли Шанъинь уже получил весть о смерти жены. На этом основании комментаторы предполагают, что оно адресовано другому человеку: другу, коллеге-поэту, там есть разные предположения.

А мне кажется, все наоборот: если он знал о смерти жены, тем более вероятно, что стихи адресованы ей. Письмо умершей жене. Как «песни об умерших детях», которые всю свою жизнь продолжал писать Фридрих Рюккерт. Это как фантомная боль: Ли Шанъинь воспроизводит в стихах домашний тон разговора с женой, мечтает о том, как бы ему хотелось сидеть с ней у окна и болтать всю ночь напролет. Я бы даже рискнул на основании текста стихов утверждать, что Ли Шанъинь уже знал о смерти жены. Именно потому, что они написаны так ностальгически. Живой жене он, может быть, таких стихов не написал бы... 

***

Для своих дилетантских прогулок по китайским текстам я выбираю самые знаменитые (Конфуций, Лао-цзы, Сунь-цзы, поэзия эпохи Тан), не сходя с главной дороги и не углубляясь в бесконечные дебри незнакомых текстов, из которых потом уже и не выберешься. Поэтому давно перестал удивляться тому, что на каждом шагу встречаю первоисточники популярных поговорок, названий книг или фильмов, общеупотребительных клише или иконических образов. Вот и сейчас в коротком стихотворение Ли Шанъиня наткнулся сразу на две фразы, ставшие иконическими образами китайской культуры и заодно – популярными поговорками.

Одна – 巴山夜雨ночной дождь в Башане; ее смысл – тоска и одиночество чужака. Китайские чиновники часто ездили по стране с поручениями, а еще чаще получали назначения на должности в далекие провинции; это одна из традиционных форм противостояния коррупции и сепаратизму – назначать на должности чужаков, не связанных с местными мафиями и не причастных к местным заговорам. Эта практика породила едва ли не самый массовый (по количеству стихов) жанр – «жалобы чужака»; ему отдали дань почти все танские поэты, которых я только читал. Стандартный набор образов: одиночество, ночь, непогода (дождь, снег, холодная роса, иней и т.д.), тоска по жене, родным или друзьям, по своему городу или деревне. Учитывая то, что каждый поэт, даже китайский (который почти всегда еще и чиновник) немного социопат, легко понять, что «одиночество в чужих краях» – это лучшая метафора для выражения социопатических чувств вообще, даже если ты не поэт, а обыватель; не в чужих краях, а дома; не один, а среди близких. Чувство «инопланетянина» знакомо каждому человеку, оно входит в стандартный набор человеческого самосознания, вручаемый нам при входе в этот мир. Поэтому сказать о своем состоянии «ночной дождь в Башане» мог бы, хоть раз в жизни, любой человек.

Другая фраза – 剪西窗燭подстригать свечи у западного окна. Символ интимной беседы мужа и жены, друзей или родственников. Эта поговорка по сей день чрезвычайно популярна. Особенно поразило меня наличие программы (приложения для мобильного телефона) с именем  西窗烛, «Свеча у западного окна». Это, кстати сказать, великолепная образовательная программа, карманный филологический факультет: полная библиотека всей китайской классики, с древности до современности, включая культурное окружение (буддистская литература), со справочным аппаратом и поиском по многим параметрам. Любопытно, что название для нее взято именно из этого стихотворения Ли Шанъиня; образование для автора имеет такой образ: беседа по душам с близким человеком.

Итак, маленькое стихотворение – и три важных культурных символа. Одиночество на чужбине («ночной дождь в Башане»); беседа близких людей («подстригать свечи у западного окна») и – пусть не ставший столь же популярным, но потенциально очень мощный образ: письмо умершей жене.

 

Ты спрашиваешь,     когда вернусь.

                Пока     не знаю,     когда...

В Башане сейчас     ночной дождь

                И осенний    разлив    прудов...

Как бы хотелось     вдвоем подрезáть

               свечи     у западного     окна,

Болтая о том,     что в Башане сейчас

               идет    ночной     дождь...

李商隱: 登樂遊原 

向晚意不適
驅車登古原
夕陽無限好
只是近黃昏 


Ли Шанъинь. 
Поднимаюсь на плато Ле Ю юань

 

С наступлением вечера

                мысли и чувства в смятении...

Колесницу гоню,

                поднимаюсь на древнее плато...

Заходящим солнцем

                можно любоваться бесконечно,

Если бы только

                не надвигалась ночная мгла...

 

И снова, уже в который раз, самое-самое, общеизвестное, иконическое и культуро-образующее стихотворение. (Поэтому я не стараюсь дать «творческий» перевод: мне важнее идеальная точность, а не благозвучие.) И поэт для меня тоже новый – 李商, Li Shangyin, Ли Шанъинь (813–858), поздне-танская эпоха.

О нем известно не так много. Его чиновно-политическая карьера была не очень успешной: будучи втянут в борьбу придворных партий, он оказался на стороне проигравших. А борьба, как не раз бывало в китайской истории, велась против «мафии евнухов»: это не единственный случай, когда династия рушится из-за непомерного возвышения этой сплоченной группы дворцовых интриганов: закат империи Хань тоже начался с узурпации власти евнухами и попыток других партий восстановить баланс сил. В эту политическую драму оказалась втянута и семья (клан) Ли Шанъиня...

В поздне-танских стихах часто звучит печаль и уныние: все поэты чувствовали, что страна входит в кризис, ее расцвет позади, остается ждать упадка и распада. К этому общему настроению у Ли Шанъиня прибавилась горечь собственных неудач; поэтому в его стихах печаль и уныние глубже, беспросветнее, чем у современников.

***

Символику первых строк понять нетрудно: с приближением вечера (заката – и своей жизни, и страны) мысли и чувства в смятении. Поэт поднимается на «древнее плато» - одну из самых высоких точек в окрестностях столицы: оттуда (и с высоты обобщения, и в перспективе истории) можно составить цельное представление о том, что происходит с тобой и со страной:

С наступлением вечера

                мысли и чувства в смятении.

Колесницу гоню,

                поднимаюсь на древнее плато.

Последние две строки – любование закатом и ожидание ночной темноты – стали популярным символом. Это самое краткое и точное выражение духа поздне-танской эпохи: еще прекрасны ее осенние краски, но уже чувствуется приближение зимнего холода и мрака. Эти строки настолько монументально высечены, что их цитируют очень часто: они приложимы ко многим явлениям в фазе упадка: старение, разочарование, усталость, предчувствие беды.

Ровно такое же ощущение было свойственно последним годам европейской цивилизации перед ее крушением в 1914 году. С одной стороны – небывалый культурный расцвет; с другой – чувство конца истории. С одной стороны – бесконечно прекрасная картина заходящего солнца; с другой – ожидание темноты, беды, катастрофы.

Последние две строки написаны ясно; но не забудем: это китайская поэзия, со свойственными ей сверхсжатостью и анти-грамматичностью. И поэтому, несмотря на ясность, этот словесный натюрморт толкуют по-разному. И так: «заходящее солнце бесконечно прекрасно; но уже наступают ночные сумерки». И так: «бесконечную красоту заката можно оценить только на фоне наступающих сумерек» (наступающий мрак учит ценить красоту заката). Мне кажется более убедительным (и более точно соответствующим тексту) такое толкование: мир все еще бесконечно прекрасен, но он не будет таким всегда; приближается время бедствий.

Заходящим солнцем

                можно любоваться бесконечно,

Если бы только

                не надвигалась ночная мгла...

***

Плато Ле Ю юань – это равнина на возвышенности, с которой открывается вид на столицу Чанъань. Место, облюбованное поэтами: оно упоминается примерно в сотне стихотворений эпохи Тан. И стихи Ли Шанъиня по этому поводу вспоминают первыми. Ле Ю Юань значит нечто вроде «Луга счастливых странствий» или «Поле радостных прогулок». (Думаю, это значение тоже надо учитывать для понимания стихов.) Название это восходит к храму Ле Ю (радостное путешествие), построенному на этом плато много веков назад, при императоре Сюань (в. до н.э.) из династии Западная Хань. Храм был окружен комплексом садов и прудов, часть из которых сохранилась (или реконструирована). 

Но особо ценилось открытое плато, с которого можно было созерцать закаты или любоваться видами на столицу. Сады мало подходят на роль зрительного образа стихов. Он скорее должен быть аскетичным, минималистичным. Хороших иллюстраций я не нашел, но вот эти две акварели дают представление о том, какой круг зрительных образов сформировался в китайской культуре вокруг стихотворения Ли Шанъиня.

С наступлением вечера

                мысли и чувства в смятении...

Колесницу гоню,

                поднимаюсь на древнее плато...

Заходящим солнцем

                можно любоваться бесконечно,

Если бы только

                не надвигалась ночная мгла...


Емельянов-banshur69 про интересное пишет (а я и не знал):

«[Набросок ”О сколько нам открытий чудных”] датируют концом 1829 года и связывают со знакомством в это время Пушкина и П.Л.Шиллинга - изобретателя телеграфа и тибетолога. Шиллинг познакомил Пушкина с Иакинфом Бичуриным. В результате было принято решение о совместной поездке в Китай. Но на эту просьбу Пушкина царь наложил вето.»

Что Пушкин был невыездным, все знают, а вот про Китай я слышу впервые. Архимандрит Иакинф, он же Никита Бичурин, ярчайшая личность, первый синолог, первый систематически образованный знаток китайской литературы и языка, первый переводчик многих ключевых текстов. Если бы он завлек Пушкина в Китай, тот быстро схватил бы язык, начал бы изучать Танскую поэзию и несомненно увлекся бы ее эстетикой предельной эмоциональной сдержанности и непрямого высказывания (личное через внеличное и т.д.), пристрастился бы к открытым концовкам и антиграмматическим словесным натюрмортам. И стал бы писать примерно так.

Помнить чудо мгновение
Впереди явиться
Мимо лететь видеть
Гений чистый красивый

И тогда русская поэзия могла повернуть совсем в другую сторону. 
Ну или нет. Она ведь и так не пошла его путем европейского классицизма, а свернула в противоположную сторону; вряд ли пошла бы и китайским путем. Ей пришлось бы отказаться от гитары (! - а она за один намек на это готова убить), от рифмы «твоя-моя», от душераздирающих признаний в любви, а главное – от ни в какие ворота не лезущего постоянного Я-канья. Нет-нет, это святое, от этого она точно не отказалась бы. Все осталось бы как есть.

PS. На самом деле, экспедиция Шиллинга и Иакинфа отправилась не в Китай, а в приграничные области, в Кяхту.

劉長卿: 送靈澈上人

蒼蒼竹林寺
杳杳鐘聲晚
荷笠帶斜陽
青山獨歸遠 


Лю Чанцин. Провожая наставника Лин Че

Темная синева.
          Храм бамбукового леса.
В тихих сумерках
           вечерний звон колокола.

Над соломенной шляпой
          косые лучи заката.
По зеленым холмам
          одиноко шагаешь вдаль.

 

***

Лю Чанцин провожает гостившего у него буддийского наставника по имени Лин Че.

«Наставник» – устойчивый термин в китайском буддизме, нечто вроде «гуру»: 上人, шан-жэнь, буквально «возвышенный человек»; так называли людей, соблюдающих все тонкости монастырского устава и хорошо знающих буддийское учение.

Лин Че – монах, поэт, богослов, автор сочинений на разные темы, ценимый и в Танскую эпоху, и сейчас. Им написано множество стихов и огромная 21-томная компиляция вероучительных текстов. А его книга по тибетской медицине до сих пор считается классикой жанра.

Дата встречи и написания стихов – 761 год. Посетив поэта в одном из соседних храмов, где он остановился на пути из ссылки, Лин Че возвращается в свой монастырь Чжулинь, или «Храм Бамбукового Леса». Чжулинь находится недалеко, об этом можно судить по тому, что звон его колокола слышен, и по тому, что Лин Че возвращается в вечерний час пешком, не рискуя потеряться ночью в горах.

Чжулиньский храм – одно из знаменитых мест буддистского паломничества. Это один из самых древних храмов Китая, его основание датируют III веком н.э. И это первый буддистский монастырь, учредивший женское монашество. Он находится на «Верблюжьей горе» недалеко от Сюйчжоу, в северо-восточном Китае. Во время второй мировой войны японцы разрушили его, и те постройки, которые встречают туристов сейчас, – недавняя реконструкция.

Чжулинь, «бамбуковый лес» - не только ландшафтное описание: у этого термина давняя буддистская традиция. Одна из первых проповедей Будды происходила в бамбуковой роще; а после еще одной проповеди местный правитель подарил Будде бамбуковый лес и построил для него бамбуковый храм. Бамбук в буддизме – символ единства и цельности личности. Прочность характера, подобная бамбуку. Поэтому буддистских храмов с названием «бамбуковый лес» – довольно много: и в Китае, и в Японии.

***

Первые два стиха начинаются с парных иероглифов 蒼蒼 и 杳杳, которые означают, соответственно, темно-сине-зелено-сизый цвет и глубокую тишину, сумерки, а также, возможно, слабость доносящегося издалека звука. Я их перевел, соответственно, «темная синева» и «тихие сумерки». В этих двух стихах дается не только живой пейзаж (синеющий в сумерках лес), но и символическая картина темной глубины и тишины, нарушаемой лишь звуком колокола – традиционная для буддийской иконографики картина просветления. Последние две строки – «чисто китайские», без буддизма, напоминающие стихи Ван Вэя о прощании или возвращении: горный пейзаж, косые лучи заходящего солнца, одинокая фигура путника.

Темная синева.
          Храм бамбукового леса.
В тихих сумерках
           вечерний звон колокола.

Над соломенной шляпой
          косые лучи заката.
По зеленым холмам
          одиноко шагаешь вдаль.

不為憐同病
何人到白雲

Не имея сострадания в подобной беде,

Кто смог бы подняться к белым облакам?

В стихотворении, которое я скоро выложу здесь, поэт Лю Чанцин пишет о визите своего друга, бывшего придворного сановника Хуанфу в его уединенное жилище в горах. Оба они после гражданской войны попали в опалу и были сосланы, оба доживали в бедности и забвении («в подобной беде»). Поэтому и фон стихотворения – мрачный пейзаж поздней осени.

Финальная фраза, которую я привел, имеет самый прямой смысл: Хуанфу пришлось проделать большой путь в горы, подняться по заброшенной дороге до пустой горной деревни, где жил Лю Чанцин. Без острого сочувствия к другу в похожей беде, вряд ли он нашел бы в себе силы. Но фраза имеет и второй смысл, который, наверное, составляет главное кредо китайской культуры: эмпатия – это основа всякого достижения в культурном и художественном созидании.

Белые облака – традиционный символ творчески активной, «поэтической» души. Сочувствие-сострадание-эмпатия (в стихах сказано буквально «жалость») – это традиционное понимание сути человечности-жэнь (сформулированное в конфуцианстве, но свойственное всей китайской культуре): es ergo sum, человеческое существование взаимно.

Т.е., тут еще раз, с большой ясностью (потускневшей в моем переводе) формулируется этот принцип: чуткость – основа творчества; эмпатия – основа созидания. Чуткость и эмпатия – во-первых к другому человеку; во-вторых – к миру вокруг; в-третьих – к «материалу» творчества (слова, звуки, краски...). Это, конечно, противоречит популярной в Европе нарциссической установке на Эго художника, на самовыражение и самодемонстрацию (эксгибиционизм).

Но китайское многомерное мышление, основанное на принципе инь-ян, работает и здесь, не позволяя мысли быть одномерной. Чуткость к другому – это не отказ от Эго, а единственная здоровая форма его культивации; не забвение себя, а здоровое самовыражение, без издержек нарциссизма. Правильная форма взаимодействия Я и Ты, без одностороннего выпячивания Я (эгоизм) или Ты (жертвенность). И не забудем, что номером один китайская традиция считает самого «эгоцентричного» из танских поэтов, Ли Бая (Ли Бо).

А вот стихотворение Лю Чанцина целиком, в неплохом переводе Эйдлина:

РАДУЮСЬ ПРИХОДУ САНОВНИКА-ШИЮЯ ХУАНФУ 
В МОЙ ЗАГОРОДНЫЙ ДОМ У БИЦЗЯНЬ — ЛАЗОРЕВОГО РУЧЬЯ

Глухая деревня
в лучах закатного солнца.
Опавшие листья,
кружась, ложатся на землю.

На древней дороге
нигде не заметен путник.
На склоне холодном
тебя одного и вижу.

Мост перед деревней
дождями полузатоплен.
Ручей из ущелья
по ближним полям разлился...

Когда б мы не знали
взаимного состраданья,
В ком силы нашлись бы
до белых туч подниматься!


Уткнувшись в вино,

               не заметил, как стало темно.

Цветы, опадая,

               заполнили складки одежды.

Хмельной, поднялся

               пройтись у ручья под луной...

(В гнезда) вернулись птицы.

               Да и людей – едва встретишь.

 

李白: 自遣 

對酒不覺暝
落花盈我衣
醉起步溪月
鳥還人亦稀 

李白: 夜宿山寺 

危樓百尺
手可摘星辰
不敢聲語
恐驚天上人 

李白:  題峰顶寺 

夜宿峰顶寺
舉手捫星辰
不敢高聲語
恐驚天上人


Ли Бай. Заночевал в горном монастыре

опасно построили:
       высота в сотню чи...
можно руками
       звезды с небес собирать...
даже не смею
       заговорить в полный голос:
боюсь спугнуть
       тех кто живет в небесах...

 

Ли Бай. Сочинено в монастыре Фэндин (= в храме на самой верхушке горы)

ночую в храме
       на самой верхушке горы
руку подняв
       могу прикоснуться к звездам...

даже не смею
       заговорить в полный голос:
боюсь спугнуть
       тех кто живет в небесах...


***

У этих двух вариантов отличаются названия и первые 8 иероглифов текста; а последние 12 – одинаковые. Тот вариант, что я поставил вторым, кажется мне более поздним, зрелым и окончательным; но это интуиция, основанная на скудных познаниях, не верьте ей безоглядно. 

Возможно, причиной переделки стало то, что иероглиф , гао, «высокий», повторен в первом варианте дважды; это могло казаться «косноязычным». Хотя это красивая игра: первый раз гао – высота горы, во второй раз гао сказано о голосе – высокий в смысле «громкий» («поднять голос»).

Перевожу, как всегда, «бесцветно», почти подстрочником, чтобы не заслонять собой фигуру автора, как у переводчиков-дикарей, с их «творческим подходом»; и чтобы не заменять диковины чужой поэтики банальностями своей.

Герой стихотворения – буддийский монастырь Фэйдин, где Ли Баю случилось заночевать в годы своих странствий (т.е., в молодые годы). Он не сохранился, хотя местоположение его известно. Он был построен на вершине горы, довольно рискованным образом, так что эта фотография, думаю, способна создать нужное впечатление.

В одном комментарии я прочел, что Ли Бай во время ночевки в высокогорном монастыре Фэндин бродил по его территории и забрался в башню. Это была библиотека-скрипторий, хранилище священных книг и писарский зал; самая высокая и «экстремальная» постройка, возведенная над обрывом, и именно в ней Ли Бай и любовался на звездное небо и старался не напугать тех, кто в небесах («небесных людей»). Ну или не разбудить монахов.

Текст стихов очень простой. Никаких подмеченных цитат и аллюзий из древней поэзии я у китайских комментаторов не нашел. Поэтическое решение основано на гиперболе (звезды так близко, что можно коснуться) и фантазии (боюсь побеспокоить небесных людей). Чтобы выйти из круга привычных образов и впечатлений и передать сильное и необычное чувство, вызванное высотой и простором, Ли Бай прибегает к «необычностям», выбивая читателя из колеи обыденности. Но не впадает в вычурность, не изменяет своей обычной ясности: язык стихов - простой, естественный, как в дружеском разговоре. Это не та простота, которая хуже воровства, а та, которая - высшая степень сложности.

ночую в храме
       на самой 
верхушке горы
руку подняв
       могу прикоснуться к звездам...

даже не смею
       заговорить в полный голос:
боюсь спугнуть
       тех кто живет в небесах...

李白: 玉階怨
玉階生白露
夜久侵羅襪
卻下水晶簾
玲瓏望秋月 

Ли Бай. Жалобы на мраморных ступенях

Мраморные ступени

            покрываются белой росой.

Поздняя ночь:

            пропитались носки насквозь...

Вернуться, опустить

            занавес горного хрусталя.

Лин-лун! Любоваться

            полной осенней луной...

Одно из (опять!) самых иконических стихотворений в китайской культуре. Отличный образец того, как работает танская эстетика: выражать личное внеличным, избегать прямого высказывания, изо всех сил сдерживать эмоции, намекать на них, но никогда не носить их навыпуск.

Стихи называются «жалобы» и относятся к популярному жанру «дворцовых жалоб», но не одного «жалобного слова» в них нет. Все, что нужно сказать, сказано уклончиво. Смысл в том, что дворцовая дама (которых, мы помним, Сюаньцзун собрал во дворце огромное множество) надеется на то, что к ней проявит внимание император, и до поздней ночи ждет на дворцовой лестнице; но становится поздно, ее шелковые носки промокают от росы; и тогда она возвращается к себе, опускает хрустальный полог у своего ложа (нанизанный на нити горный хрусталь) и сквозь этот прозрачный занавес смотрит на осеннюю луну (осень – частый в стихах такого жанра намек на постепенное угасание женской красоты).

Стихи полны любопытных деталей.

1. Мраморные ступени. Вообще-то сказано «яшмовые ступени»; многие переводчики старались это передать буквально, краснея из-за неубедительности образа «яшмовой лестницы». На самом деле, 玉階 это сокращение от термина 漢白玉階, который означает ступени из особого белого мрамора, использовавшегося в дворцовых постройках. Никакой яшмы или нефрита; а просто обозначение высшего, «яшмового» качества белого мрамора.

2. Мраморные ступени покрываются белой росой. Буквально сказано: «зарастают белой росой», 玉階白露; довольно странное выражение. Дело в том, что это полуцитата из старинной «Поэмы оплакивания самой себя» первой китайской поэтессы Бань-цзеюй (I век до н.э., эпоха Хань). Там сказано: «Дворец Великолепия покрылся пылью; мраморные ступени заросли мхом (замшели)», 玉階. Ли Бай использовал этот образ, заменив мох росой и употребив иероглиф жизни и роста , шэн, составленный из земли и ростка на ней и применимый чаще к растениям. Так, тонким намеком, сохранена связь со стихом Бань-цзеюй о заросших мхом ступенях.

3. Белая роса (белеет роса). Говоря о мраморе, Ли Бай не сказал «белый»; зато назвал белой росу, 白露, которой полагается быть прозрачной. Это объясняют тем, что ступени, покрытые росой, блестят ярче и белеют заметнее, чем сухие; особенно при луне. С другой стороны, сквозь прозрачную росу ничего, кроме белизны ступеней, не видно. И, наконец, вечерняя роса, которая выпадает не на траве, а на ступенях, похожа скорее на испарину, мелкую морось. А она – да, кажется скорее белой. Но это не единственная причина, почему Ли Бай сказал «белая роса».

4. Белая роса, байлу, это многозначное выражение; помимо прямого смысла, оно обозначает 15-й из 24 периодов солнечного календаря: период между ранней и средней осенью (мэн-цю и чжун-цю), когда разница температур между теплыми днями и холодными ночами резко увеличивается, и на стыке дня и ночи выпадает обильная роса.. Байлу отмеряется от примерно 7-9 сентября и длится полмесяца. Бай, белый цвет, привычно обозначает именно осеннюю росу. (Что речь в стихотворении идет об осени, понятно и по последним словам: осенняя луна: 秋月. Так что одной фразой байлу поэт сообщает два смысла: прямой (на ступенях роса) и календарный (сентябрь, начало осени). И, напомню, Бай в имени Ли Бай – это тот же иероглиф , «белый».

5. Носки. Тут переводчики часто пускаются в украшательство, сладострастно фантазируя о каких-то «кружевных чулках». На самом деле, это очень простые носки белого шелка, большие и мешковатые, которые носили и мужчины, и женщины. Полуноски-полуобувь, на которые уже сверху надевалась обувь, но не всегда. По-домашнему, иногда ходили только в этих носках. Интересно, что в стихах не сказано «промокли»; там использовано слово «проникать, попадать внутрь». Так что вторая строка могла бы быть переведена «Поздняя ночь проникает в шелковые носки». Но это такой скачок метафоры, перепрыгивание через ступеньку, в духе Мандельштама. Речь идет, конечно, о росе, которая к ночи уже совершенно промочила ноги героине стихотворения: «Поздняя ночь: пропитались носки насквозь.»

5. Вернуться, опустить. Я перевожу инфинитивом, потому что это стихи хоть и «жалобные», но так подчеркнуто безличные, что писать от первого лица было бы кощунством. «Опустить» грамматически относится, конечно, к занавеске; но комментаторы подчеркивают его более широкий смысл – «сникнуть, опустить руки, потерять надежду».

6. Занавес горного хрусталя – это «капли» прозрачного хрусталя, нанизанные на вертикальные нити: красивая перекличка с каплями росы из первой строки. Эффект усилен тем, что по-китайски горный хрусталь – это «водный хрусталь», 水晶, шуэй-цзин. Само название говорит о том, что занавески горного хрусталя изображали капли воды, застывший в падении дождь. И это были не занавески на окнах, а внутренние, декоративные, вокруг ложа. Дама возвращается в свой «будуар» (личные покои означали высокое положение в иерархии жен или наложниц) и завешивает эти «застывшие капли дождя», не ожидая никого в эту ночь.

7. Лин-лун! Последняя строка начинается с этого звукоподражательного словечка, передающего красивый перезвон драгоценных камешков. Оба иероглифа 玲瓏 включают в себя графему , «яшма, нефрит». Вторичный смысл выражения, производный от звона ювелирных изделий, – «безупречный, изящный, красивый» (как яшма). Это выражение служит в стихах двойную службу: во-первых, передает звон хрустальной занавески, сквозь которую (или раздвигая которую) дама смотрит на луну; во-вторых, относится к безупречной красоте полной осенней луны. Переводчики и комментаторы идут то в одну, то в другую сторону; мне кажется верным оставить «лин-лун» без перевода, чтобы его можно было отнести и к звону хрусталя, и к красоте луны.

8. Любоваться. Так я перевел глагол , который значит «созерцать, наблюдать», но также «ждать, надеяться». Т.е., тут не только глядение на луну, но и надежда на приход императора, либо разочарование от неприхода; только выражены они непрямо. Обнажать этот смысл было бы грубой ошибкой; эти чувства и так прочитываются в стихах, а выпячивать их – чуждо танской поэтике. Словом «любоваться» я передал смысл «созерцать» с прибавлением оттенка «лин-лун», восхищения «яшмовым» совершенством и красотой луны.

9. Игра мотивов. О перекличке образов капель (росы и водного хрусталя) я уже сказал. И те, и другие, конечно, намекают на слезы, но прямо они не названы. Другая идея – «проникновения, движения насквозь»; она обыграна дважды: роса проникла сквозь носки, взгляд на луну проникает сквозь занавеску. Но самый красивый образ – восхождение/нисхождение. С одной стороны, только нисхождение выражено в стихах прямо:  (опустить занавес). Зато восхождение важнее; оно выражено порядком образов: ступени – носки – занавески – луна. Взгляд неуклонно поднимается вверх, от белизны ступеней к белизне луны. Напоминает «Схематический ноктюрн» Лорки, где есть и ступени, и луна: лестница абстрагирования и обобщения достигает луны.

Hinojo, serpiente y junco.
Aroma, rastro y penumbra.
Aire, tierra y soledad.

(La escala llega a la luna.)

И теперь можно вернуться к главной мысли: то, о чем стихи, не называется прямо; главные слова скрыты, умалчиваются. Жалобные стихи написаны без единого жалобного слова. Чего и вам всем желаю. Не жалуйтесь жалобными словами. И не говорите о главном прямо: от прямого выражения оно дешевеет и пошлеет.

Мраморные ступени

            покрываются белой росой.

Поздняя ночь:

            пропитались носки насквозь...

Вернуться, опустить

            занавес горного хрусталя.

Лин-лун! Любоваться

            полной осенней луной...


祖詠: 终南望餘雪 

终南陰嶺秀
積雪浮雲端
林表明霽色
城中增暮寒

Цзу Юн. Глядя на снежные вершины Чжуннаня
 

Хребет   Чжуннань...
            Прекрасны   туманные   склоны;

Снежный   покров
            плывет   высоко   в облаках...

Проясняется   небо,
            освещая   верхушки   леса.

Холод   и сумрак
            в городских   густеют   стенах...

***

Цзу Юн (699-746) – малоизвестный поэт танской эпохи. Это стихотворение было написано на экзамене, который он сдавал для поступления на чиновную службу. Пишут, что экзаменационное задание требовало 12-строчного сочинения, с 6 парными рифмами. Он написал 4 строки с одной парной рифмой и остановился. Экзаменатору стихи понравились и он, стараясь помочь юноше, уговаривал его продолжить. Но Цзу Юн отказался: стихи казались ему законченными, продолжение их испортило бы. Экзаменатор еще поуговаривал и махнул рукой. Экзамен был провален, чина Цзу Юн не получил. Обменял удобство на искусство, пользу на поэзию, карьеру на катрен...

Чжуннань – это горный хребет в 60 км на юг от тогдашней столицы Чанъаня. Со стороны города виден его северный склон, почти всегда сумрачнный, скрытый туманом (инь, сказано буквально в стихах). Часть северного склона  (но не южного, более теплого) круглый год покрыта снегом (то, что я перевел «снежный покров», буквально называется «снежное скопление», «собравшийся снег»). Самые высокие снежные вершины оказываются вровень с облаками или даже выше их. И в ветреный и облачный день кажется, что они плывут по морю облаков, как корабли.

Вторая часть стихотворения – о вечернем проблеске солнца: небо очистилось и лучи заката высветили краски леса (или верхушки деревьев). И тогда из города можно различить оттенки лесного покрова. А в городе в это время резко усиливался холод и сгущались сумерки.

Легко прочесть и символический смысл: на вершинах усилия и подъема – просветление и прояснение («ясность и отчетливость», сказал бы Декарт), а в низинах человейника – сгущающийся сумрак и холод.

А пейзажи хребта Чжуннань действительно красивы. Туманные-инь склоны, о которых пишет Цзу Юн, были популярны у даосских и буддистских отшельников: до сих пор туда массово ходят «духовные туристы», причаститься мудрости удалившихся от мира Учителей.




Вот, например, журнал одного русского гида, ходящего за мудростью и водящего туристов 
в Чжуннань. А вот отснятые им фотографии в слайд-шоу:
 

 

李白: 黄鶴樓送孟浩然之廣陵  

故人西辭黄鶴樓
煙花三月下揚州
獨帆遠影碧山盡
唯見長江天際流 

Ли Бай.

У Башни Желтого Журавля провожаю Мэн Хаожаня в путь до Гуанлина.

 

Старый друг       оставляет на западе

                Башню Желтого Журавля.

В дымке цветения       третьего месяца,

                отправляется вниз, к Янчжоу.

Одинокий парус      далеким отблеском

                исчезает в зеленых холмах.

И видно только:       река Янцзы

                течет до края небес...

 

Это стихи относительно ранние, но уже отлично выстроенные: от скромной «констатации факта», что друг уезжает, через усиление образности (дымка туманов и обильное цветение в марте-апреле; либо просто дымка цветения), к исчезающему среди холмистых берегов Янцзы одинокому парусу (привет Лермонтову), и наконец – распахивание горизонта вширь, до грандиозного образа пути-дао-реки, утекающей к краю неба. По-моему, это великолепно.

Дата написания 730-й год. Ли Баю 29 лет, а его старшему другу, классику раннетанской эпохи Мэн Хаожаню – 41. Ли Бай был известен пристрастием к стихам, вину и дружбе. Много ездил с места на место и легко сходился с людьми, особенно с коллегами-стихописцами. Мэн Хаожань был для него и другом, и учителем, живым богом поэзии.

Гуанлин, куда едет Мэн Хаожань, – это округ, к которому принадлежит город Янчжоу; т.е. едет он, на самом деле, в Янчжоу, вниз по реке Янцзы, на которой расположены и Янчжоу, и Башня Желтого Журавля. Заклинаю вас: если будете переводить эти стихи, ни за что не поддавайтесь соблазну перевести 西辭 как «отправляется на запад»! Ведь Янчжоу – на восток от Уханя, и плывет он на восток! Надо переводить: «оставляет на западе Башню Желтого Журавля».

А Башня Желтого Журавля, Хуанхэ Лоу – это многоэтажная башня в городе, название которого сегодня знают все: Ухань. Она была построена во времена Троецарствия, в 223 году, и названа по следам легенды о человеке, не умершем нормально, как люди, а покинувшем землю в образе желтого журавля. (Вспоминается советская песня о солдатах, не умерших, а превратившихся в журавлей.) Имя человека варьируется; иногда говорят, что это был Фэй И, военный советник Лю Шаня, сына того самого Лю Бэя, императора Шу.

Башня множество раз разрушалась и перестраивалась, а в 1985 году и вовсе была сдвинута в другое место; так что никакой аутентичности у сегодняшнего строения нет; да и претензий таких нет. Это скорее знак исторической памяти, чем реальный артефакт; но в этом качестве башня считается важной китайской достопримечательностью. Вот три изображения: современный вид, фото 1871 года и гравюра XIV века. Общего очень мало...


Поэт XII века, а также самый влиятельный теоретик поэзии во всей китайской истории Янь Юй, опираясь на эстетику Танской эпохи, и полемизируя с оппонентами-современниками, сформулировал «четыре табу» для поэта.

語忌直意忌淺。脈忌露味忌短。

Слова не должны быть прямыми,

Мысли не должны быть пустыми,

Пульс не должен быть открытым,

Вкус не должен быть коротким.

Это точный перевод. Но в нем не все ясно. Видимо, нужны пояснения.

1. Слова не должны быть прямыми. Поэту советуют избегать прямолинейности в выборе речевых средств. Слова и образы должны задавать дистанцию между читателем и стихами; слишком прямое называние предметов и чувств, а также использование повседневного языка уничтожают эту дистанцию, и «дымка» тайны и красоты, окутывающая стихи, исчезает.

2. Мысли не должны быть пустыми. Точнее, «поверхностными», «неглубокими». Поэту советуют избегать ничтожных тем и расхожих премудростей, выбирать важное и обдумывать его тщательно.

3. Пульс не должен быть открытым. Это менее понятное выражение. «Пульс» – это также «вены» и  «артерии», все кровеносные сосуды. Не обнажать их, не показывать – значит, не высказывать прямо свою главную мысль; а только косвенно, отраженно, через метафору. Если высказываешь личное, то делать это надо через безличное или через чужое личное. Иногда это выражение понимается так, что нельзя давать читателю «подсказок», слишком простых намеков на основной смысл.

4. Вкус не должен быть коротким. Это еще более темная фраза. Важно, что вкус тут имеется в виду не эстетический, а гастрономический, чисто физиологический. Фразу толкуют так, что послевкусие от стихов должно быть долгим. Их надо выстроить так, чтобы концовка не обрывала «контакт» с читателем, и стихи продолжали волновать и тревожить.

李白: 贈汪倫  

李白乘舟將欲行
忽聞岸上踏歌聲
桃花潭水深千尺
不及汪倫送我情

Ли Бай уже         на лодку взошел

                и вот-вот     отправится     в путь;

Вдруг слышит:         доносятся с берега

                топот     и пения     звуки.

Воды в Озере         Цветущего Персика –

                в тысячу     чи     глубиной;

Но не так глубоки,         как чувство, с которым

                провожает     меня     Ван Лунь.


*** 

Ван Лунь – один из друзей Ли Бая; он был одно время высокопоставленным чиновником, потом вышел в отставку и жил в деревне Таохуатань, что значит «Озеро Цветущего Персика». Там они и встретились в 755 году, во время путешествия поэта. Ван Лун узнал о прибытии Ли Бая и пригласил его к себе; оба были веселого нрава, неформально-открытого характера; сошлись легко.

Чи – это фут; 1000 футов – 300 м, глубоковато для озера; но не невозможно. А главное – никакого озера там нет: Таохуатань сегодня небольшой город, он стоит на берегу реки. (Фото вверху и внизу сделаны в его окрестностях.) Возможно, там были некоторые искусственные пруды или водохранилища (в стихах использовано слово, которое значит скорее «пруд»); но сегодня их на карте не видно. Пишут, что Ван Лунь при первой встрече рассказывал Ли Баю про персиковые сады, а потом рассмеялся и сказал, что дурачится: ничего такого нет, это только название деревни. Видимо, Ли Бай возвращает шутку в стихах: говорит о глубоких водах несуществующего озера. (Либо речь идет о реке в окрестностях деревни Таохуатань.)

Это стихотворение ценится в китайской поэтической традиции за прямоту и простоту выражения дружеских чувств, а еще за нарушение приличий. Это не парадокс: чтобы ценить нарушение приличий, надо сначала иметь очень твердые и несокрушимые о них представления. Исключение может быть ценно только на фоне почитаемой всеми нормы. В «свойской», панибратской культуре, не ценящей строгих форм общения, не ценится и неформальная прямота: «эка невидаль! мы тут все такие».

Своим именем по-китайски издавна заменяли «я»: не «я отправляюсь в путь», а «Ли Бай отправляется в путь». В третьем лице разговор о себе звучит более отстраненно, не так эгоцентрично. Но в танских стихах и «я», и свое имя равно неуместны.

Как красиво выразился безымянный автор статьи в байке-байду, традиция китайской поэзии отстаивает сдержанность чувства и скрытость смысла. И, как красиво выразился автор этого блога :), китайские стихи выражают личное безличным. Таков эстетический стандарт. Но в этих стихах есть личное (и «я», и имя), и нет никакой скрытости и тайности. Стихи простые, прямые, с единственной нехитрой метафорой (глубина чувства сравнивается с глубиной озера). Разве что прямота – не совсем «окончательная»: Ли Бай говорит не о своих чувствах, как стал бы делать европейский поэт, а о своем друге, о его искреннем гостеприимстве и дружеском прощании.

Эти стихи включены в учебники 2-го класса; язык у них простой и разговорный, так что дети понимают и запоминают текст легко, без перевода и толкований...

李白烏夜啼

黃雲城邊烏欲棲
歸飛啞啞枝上啼。
機中織錦秦川女
碧紗如煙隔窗語。
停梭悵然憶遠人
獨宿孤房淚如雨



  Ли Бай. Ночной крик ворона 

Вóроны тянутся     к месту ночлега
                в пригородах    Хуан-юня: 

Прилетают обратно:      йа!    йа! –
                садятся     на ветку,     плачут...

Женщина родом      из Цинь-чуани
                ткет     на станке     парчу; 

Откинув занавес,     синий, как дым,      
                что-то     в окно     говорит... 

Замер челнок...      такая тоска...
                вспомнила     о ком-то     далеком... 

Одинокая ночь      в доме пустом...
                капли     слез   –   дождем...

Одно из многих стихотворений, которые Ли Бай написал в псевдофольклорном стиле юэфу. И в народных песнях, и в юэфу, прежде чем перейти к человеческим делам, все начинается с символических образов природы: трав, деревьев, птиц, животных, светил. Здесь это ворон, возвращающийся вечером к обычному месту ночлега.

Ворон 
– важная птица; и в китайской поэзии не менее, чем в европейской. В «Полном собрании Танских стихов» (1705) название «Ночной крик ворона» встречается больше десятка раз, а само слово «ворон» – около тысячи раз, плюс несколько сотен раз – его синонимы. Ворон связан с разными образами и настроениями. Иногда – разлуки, одиночества, тоски, безысходности. Иногда – это предвестие возвращения близкого человека. Иногда просто поверие, что крик ворона сулит удачу.

Образцом для стихов Ли Бая можно считать «Ночной крик ворона» Юй Синя (513-581), поэта, который жил за 200 лет до Танской классики, но считается одним из ее вдохновителей. Е
сть и другой источник: Ли Бай цитирует древнюю балладу из «Книги Песен». Китайские поэты любят переклички с традицией; а в жанре юэфу это особенно уместно. И тут первый классический сборник стихов, полуфольклорная «Книга песен», изданная Конфуцием, – лучший фонд цитат.

В этой балладе речь идет либо о галках, либо тоже о воронах: буквально сказано «обратно летят ти-ти»
歸飛提提. Последняя пара одинаковых иероглифов «ти-ти» – и звукоподражание, и значимое выражение «тихо-тихо». Ли Бай заменил его карканьем: 歸飛啞啞 «обратно летят йа-йа». (То, что по-русски «кар-кар», то по-китайски «йа-йа»; и я предпочел оставить это без перевода.) При этом, слово «йа» тоже значимое: «немой, невнятный». И эту красивую двусмысленность китайские комментаторы всегда включают в свои объяснения: ворон каркает, но одновременно он нем, беззвучен. Крик и плач пополам с немотой, невысказанностью.

Вообще, эта древняя баллада – одна из самых печальных и эмоциональных в «Книге песен»: речь идет о несправедливо обвиненном человеке, который в следующих строках яростно выкрикивает: «В чем мой проступок перед Небом и Землей?! Что за преступление я совершил?!»

Комментаторы гадают, о чем стихи Ли Бая: скучает ли женщина по мужу, который уехал по делам службы, или по родне, которая осталась на далекой родине. В стихах уклончиво сказано 遠人 «далеко/далекий + люди/человек», что может значить и то, и другое. И лучше это оставить так, в «дымке» неопределенности.

«Дымка» (или «дым») в стихах названа прямо: «синеватая ткань / занавеска, как дым(ка)». Она затуманивает всю картину: тут весь образ как бы размыт слезами. Например, по тексту кажется, будто женщина говорит с кем-то за окном; но там никого нет; говорит она только сама с собой. А может быть, с вороном...

Ли Бай избегает прямой речи и прямых эмоций; в стихах слышна большая сила сдерживания. Стихи написаны рваным ритмом коротких фраз...

Как почти у всех танских стихов, у этих – лично-житейско-политический подтекст. Ли Бай, видимо, жалуется на свою невостребованность на придворной службе... Но, как во всякой хорошей символической поэзии, символические образы тут интересны не только для толкования. В хороших стихах символ розы сладко пахнет, больно колется шипами и серебристо блестит росой на лепестках...
 

Вóроны тянутся     к месту ночлега
                в пригородах    Хуан-юня: 

Прилетают обратно:      йа!    йа! –
                садятся     на ветку,     плачут...

Женщина родом      из Цинь-чуани
                ткет     на станке     парчу; 

Откинув занавес,     синий, как дым,      
                что-то     в окно     говорит... 

Замер челнок...      такая тоска...
                вспомнила     о ком-то     далеком... 

Одинокая ночь      в доме пустом...
                капли     слез   –   дождем...


李白: 獨坐敬亭山

衆鳥高飛盡
孤雲獨去閒
相看兩不厭
只有敬亭山

 

стая     птиц

           пролетит     в вышине     и исчезнет...

одинокое     облако

           праздно     пройдет,     не спеша...

друг     на друга

           смотреть     нам обоим     не в тягость

с этой     горой

           Цзин  -  тин  -  шань...

 
***

Поэт (если он не нарцисс-графоман с гитарой) – всегда немножко социопат. Несмотря на это, он знает, что труд соединения «правильных слов в правильном порядке» имеет ярко выраженное этическое измерение (и тут как раз и видна разница между поэтом и графоманом); и поэтам, наряду с желанием убежать «к ручьям и рощам», знакомо и чувство долга, и желание быть на службе, приносить пользу. Это так было везде, и в древнем Риме, и в древнем Китае.

Ли Бо / Ли Бай, кажется, был более социопатичен, чем большинство его коллег. Это отчасти объясняется характером, а отчасти необычным путем его эволюции. Многие поэты начинали конфуцианцами, а кончали даосами и буддистами; в молодости горели идеалами служения, а в старости искали покоя и одиночества; особенно после гражданской войны, которая для многих стала личной катастрофой: Ван Вэй, Ду Фу и десятки других поэтов ушли тогда в отшельники.

У Ли Бая все было наоборот. Он в молодости пристрастился к даосизму, посещал даосских учителей и крепко усвоил этот вольный и безответственный стиль жизни: служить не хотел, а едва заведя семью, тут же ее бросил и ушел странствовать и предаваться богемным удовольствиям – поэзии и пьянству. Но к 42 годам в нем проснулся и стал усиливать влияние внутренний конфуцианец: он стал искать места при дворе. Сначала неудачно, потом, вроде бы, удачно, но тоже без особого удовлетворения. А в начавшейся вскоре гражданской войне он вновь оказался за бортом придворной политики. Был обвинен в мятеже и поддержке «не того брата»: т.е. не того принца, который в итоге взошел на престол. Был сначала приговорен к казни, потом к ссылке, а потом и вовсе прощен (о чем и было разобранное недавно стихотворение «Рано утром покидаю Байди»).

Сегодняшние стихи написаны то ли после первой неудачной попытки сделать карьеру, то ли уже после всех этих событий. Ли Бай был разочарованным, усталым, одиноким и бедным, как и полагается романтическому поэту. В стихах использована цитата из старинного классика Тао Юаньмина, из его стихотворения «Воспеваю бедных книжников-ши» (ши – это сословие, «созданное» Конфуцием: образованные люди, готовые к госслужбе, но сохраняющие независимый и вольный взгляд на жизнь и очень придирчиво выбирающие себе сюзерена).

Цитата из Тао Юаньмина – в трех иероглифах: 孤雲獨, «только одинокое облако». Цитируемые стихи начинаются так: «У всех людей есть кто-нибудь, кто поддержит и поможет; и только у одинокого облака нет поддержки». С облаком, разумеется, сравнивается странствующий книжник, ищущий и не находящий ни работы, ни приюта. Так же чувствовал себя и Ли Бай.

Проходящие перед глазами образы – сначала птичьей стаи, а потом одинокого облака – символизируют, как легко понять, социальное и асоциальное, коллективизм и одиночество, толпу и поэта. А еще – это типичный буддистский символ преходящести и эфемерности: исчезают птицы, уплывает облако. Этой подвижной и тленной части мира противопоставлено нечто устойчивое – гора Цзинтин. Она, соответственно, символизирует непреходящие ценности – для романтика Ли Бая это, конечно, красота и свобода.

Гора Цзинтиншань существует. Она невысокая, но причудливая, и с мягкими заросшими склонами, и с и торчащими скалами. Рядом есть гора повыше, и с нее принято любоваться на Цзинтин. Возможно, оттуда Ли Бай и смотрел на нее. (Цзинтин на картинке слева вдали.) 


Надо сказать, что созерцание чего-либо на грани отождествления (здесь это человек и гора) – сама эта идея заложена в иероглифе  «друг друга»: он состоит из дерева и глаза. Человек смотрит на дерево, а оно на него, их созерцание взаимно. (Отсюда, кстати, легко понять, что байки вроде «человеку снится, что он бабочка, или бабочке снится, что она человек?» не звучат для китайского уха так уж парадоксально.) И, конечно, тут мерцает более широкая китайская идея «взаимности» как основы человечности, о которой в этом журнале уже написано очень много.

Композиция стихотворения стройна и строга, как античная скульптура. По «содержанию» Ли Бай, конечно, романтик; но его выточенные из мрамора композиции, стройность и ясность мысли, отсутствие случайного нарциссического вздора, – все это говорит скорее в пользу его классицизма.

 

стая     птиц

           пролетит     в вышине     и исчезнет...

одинокое     облако

           праздно     пройдет,     не спеша...

друг     на друга

           смотреть     нам обоим     не в тягость

с этой     горой

           Цзин  -  тин  -  шань...

 



Автор картины - современный художник  Дай Вэй.

李白:早發白帝城

朝辭白帝彩雲間
千里江陵一日還。
兩岸猿聲啼不住
輕舟已過萬重山。


Перевод-подстрочник, с сохранением порядка слов («нормальный» перевод будет в конце):
 

Ли Бай. На рассвете покидаю город Байди

 

на рассвете покинул Байди

                 разноцветных облаков посреди

тысяча ли в Цзянлин

                 один день [чтобы] вернуться

с обоих берегов слышны обезьяны

                 крики не прекращаются

легкая лодка уже прошла

                 множество тяжелых гор

*** 

Это, по словам китайских комментаторов, еще одно из множества «самых-самых» стихотворений. Стихи кажутся «ни о чем»; но если вслушаться, можно расслышать несколько ключевых мотивов, сложившихся в безупречную композицию: прежде всего – мотив возвращения, а также главный китайский образ – река-дао; затем – это образы утра-обновления и стремительного движения легкой лодки среди нагромождения тяжелых скал. И – зрительный и звуковой аккомпанемент: утренние многоцветные облака и непрерывные крики обезьян из прибрежных лесов.

Откуда плывет Ли Бай? Почему это именно возвращение? Что такое Байди и Цзянлин, где это? По какому поводу – это чувство радости и освобождения? Реален ли пейзаж?

Слово Байди означает Белый Император. С этим местом связаны колоритные легенды и исторические события. Например, в эпоху Хань амбициозный полководец Гунсунь Шу увидел тут во сне белого дракона и решил, как Макбет, что это знак его будущей царской власти (которую он не получил). Отсюда, как считается, и пошло название Белый Император. А два века спустя герой Троецарствия Лю Бэй именно здесь отрекся от престола в пользу своего сына (которого опекал другой великий герой этой истории, Чжугэ Лян). В Байди побывало много танских поэтов; про Байди написано много танских стихов; а Ду Фу – так даже жил там какое-то время. Но главная ассоциация – Байди и Ли Бай. Его стихи вспоминаются всякий раз, когда говорят о Байди. Их каллиграфическое начертание (в стиле grass script), сделанное самим Мао Цзэдуном, выгравировано на медной плите, установленной там.

Байди (сегодня это Байдичен, Baidicheng) – известная достопримечательность. Это гора, ставшая островом из-за разлива воды, поднятой гигантской плотиной «Три ущелья». Вот как Байдичен выглядит сегодня.


К стихотворению имеет отношение то, что во время мятежа Ань Лушаня сам поэт Ли Бай был сослан в эти края; правда не в Байдичен, а дальше, в Елан (Гучжоу). Вскоре с него были сняты подозрения в нелояльности, и он был «прощен» новым императором. Получив эту весть, он в радости и спешке отправился обратно в Цзянлин, где жил до того. Известна дата прощения и возвращения: 759-й год.

Цзянлин расположен вниз по течению Янцзы; Байдичен был, видимо, остановкой на пути. Последний отрезок Ли Бай надеялся пройти за день. Для понимания стихов важно помнить, что они – не про туризм, а про возвращение из ссылки: снова свободен, жизнь продолжается. Отсюда – и радостный тон, чувство обновления, простора, свободы.

Отрезок Янцзы от Байдичена до Цзянлина – это большей частью узкое русло, стиснутое высокими скалами. Поэтому скорость течения там высокая (20 км/ч или выше), и расстояние около 350 км вниз по течению можно проплыть за день, от рассвета до темноты (17 часов или меньше).

 

Сказано: «Тысяча ли до Цзянлина». Это не преувеличение: ли = около 500 м; 1000 ли = около 500 км. По шоссе, если верить гуглю, от Байдичена (слева) до г. Цзиньчжоу в округе Цзянлин (справа) 342 км .




По извилистой реке – больше: если не 500, то уж точно 400. Плюс – неизвестно, сколько еще надо было плыть от Цзиньчжоу.

Но «тысяча ли» – это не только точное число, а еще и стандартное выражение, обозначающее длинный путь. Гостя издалека встречали фразой «вы проехали тысячу ли, отдохните с дороги». И еще Ли Бай тут наслаждается звонким созвучием: тысяча ли до Цзянлина – это
цянь ли цзян лин.

Легкая лодка и оставленные позади тяжелые скалы – не только символ освобождения, но и реальная картинка. Ближе к концу путешествия Янцзы расширяется, русло из тесного горного ущелья превращается в широкую равнину с бескрайними полями; течение реки успокаивается; невольное напряжение, которое испытывают путники в темном, длинном и чрезвычайно извилистом коридоре из скал, спадает. Вот два снимка с гугль-карты, на которых видна разница в ландшафте и в ширине реки между двумя не очень далекими друг от друга точками.
 

Именно эта смена пейзажа и показалась Ли Баю такой символической. Отсюда можно понять, что стихи были написаны в конце плавания (сказано буквально: «легкая лодка уже прошла»).

Если вписать в поиск фразу из стихотворения, например, 
  
千里江陵 (тысяча миль до Цзянлина), всплывет множество иллюстраций к этому стихотворению. Все они похожи друг на друга, как иконы: маленькая лодка, окруженная огромными мрачными скалами. Такова иконографика этих стихов: человек и государство... (На этой иллюстрации, видимо, показана гора Байди до превращения в остров.)



Чуть более очеловеченный перевод; но все-таки не порывающий с китайской поэтикой и не желающий взять в руки гитару и превратиться в «мимолетное варенье».
 

Ранним утром        покинул Байди

                 посреди     цветных     облаков.

Тысяча ли        обратно в Цзянлин –

                 всего     один день     пути.

 

Лесных обезьян        непрерывные крики

                 еще    слышны     с берегов.

А легкая лодка        уже оставляет

                 громады     гор     позади...

Вэнь Тинъюнь (812-870). Жалобы яшмового сэ

 

Ледяная циновка, серебристое ложе;

                        сон не идет никак.

Изумрудное небо – как речная вода;

                        ночные светлы облака.

Гуси кричат в перелете далеком

                        на юг, к реке Сянцзян.

Среди двенадцати башен дворца 

                        ясная сияет луна.

 

***

Вэнь Тинъюньпозднетанский поэт. О жизни известно не очень много: аристократических корней, небогатый, не сделал карьеры, вел себя смело, вольно и независимо (из-за чего потерял положение при дворе, а потом не раз становился героем скандалов), умер в бедности, оставил много стихов, считался родоначальником «Цветочной школы» в поэзии (изысканность, аполитичность). Был ценим не только как поэт, но и как музыкант; много писал в жанре цы, подразумевающим пение с аккомпанементом и неравномерные размеры.

Правда, эти стихи – ровный 7-сложник; но название Жалобы яшмового сэ (т.е. инструмента сэ, вроде гуслей, инкрустированного яшмовым узором) позволяет думать, что либо героиня стихов жалуется, играя на сэ; либо что само стихотворение сочинено для пения с аккомпанементом. Древний сэ выглядит так:

Стихи – широко известные и часто цитируемые в китайской традиции. Это популярный танский жанр «дворцовых жалоб», который уже не раз встречался в моих разборах. Женщина из императорского или аристократического поместья жалуется на одиночество. Жалоба, однако, упомянута только в названии и еще намеком звучит в бессоннице: «сон не идет никак». (Второй смысл этой фразы: «мечта не сбылась»; это тоже надо помнить.) Слишком прямое выражение чувств чуждо танской эстетике. 

О чем речь в стихах? Возможно, муж в отъезде, и тогда полет гусей на юг, к реке Сянцзян может указывать на те края, куда он уехал; либо муж просто не уделяет ей внимания, и тогда гуси могут символизировать желание вырваться на волю, из холода невнимания «в теплые края» любви. 

Детали интерьера: циновка из бамбука постелена на ложе, тоже бамбуковом, но украшенном серебряными деталями. Тут, правда, важно не богатство убранства, а образ холодного одиночества: вся световая палитра служит ему, включая серебро, светлые облака и изумрудное или аквамариновое небо. И да, в яркую полнолунную ночь небо действительно может становиться сине-зеленого изумрудного оттенка, а облака – светиться ярче, чем днем. Двенадцать башен: скорее всего, речь идет о множественных зданиях дворца (слово «дворца» в переводе добавлено мной, прошу извинить за это; все остальные слова – авторские).

Помимо жалоб на одиночество, тут надо вот еще что учесть. Вспомните, как часто в танских стихах встречается любовная лирика? Почти никогда, очень редко, да и то непрямо. Потому что танские стихи выражают личное через безличное либо через косвенные намеки. «Я тебя люблю» в этих стихах совершенно невозможно, до абсурда нелепо. А это значит не то, что любовной лирики нет, а то, что соответствующие эмоции находят другое выражение, непрямое. 

И вот, китайские комментаторы пишут, что подобные «жалобные» стихи были одной из форм любовной переписки. Они могли означать не то, что жена скучает по мужу или наложница томится без внимания государя, а то, что женщина одинока и скучает по возлюбленному. И тот же самый образ томящейся женщины мог быть использован в любовном письме мужчины – как изящная метафора, символ. По оставшимся стихам мы полагаем, что «настоящими» поэтами были почти исключительно мужчины; но известны также несколько танских поэтесс; а еще известно, что стихи были формой письменного общения; их писали друг другу образованные люди обоего пола. Просто этот массив «однодневных стихов» не сохранился.

***

Картинка плохая, но лучше я не нашел. Зато все детали на месте; только вместо ночных облаков – почему-то дым курильницы.


Переработал один старый перевод и комментарии.

 

王維:鳥鳴澗 

人閑桂花落
夜靜春山空
月出驚山鳥
時鳴春澗中 

 

Ван Вэй. Птичье пение над ручьями

 

люди     спят

            опадают     цветы     корицы

ночь     тиха

            горы     пустынны     весной

луна     взошла  

            встрепенулись     горные     птицы

и вдруг     над ручьями

            подняли     гам     лесной

 

Это стихотворение входит в цикл из 5 миниатюр, которые я надеюсь со временем перевести и добавить сюда. Пейзаж, нарисованный в стихах, очень живой, но, может быть, рискну сказать, не очень «реалистичный». Это, скорее, мистический тип пейзажа, у которого своя убедительность, свой «реализм», не совпадающий с натурализмом. Конечно, подобные стихи питались живыми впечатлениями: Ван Вэй был страстным любителем прогулок на природе. Но эти впечатления – только материал: в стихах они уже переработаны, одухотворены, наполнены тайной.

Ночь, сон, тишина, весна, горы, коричные ароматы, а потом – мистическая вспышка лунного сияния и ответная волна птичьего шума над ручьями – все эти образы окружены многослойной «аурой» эмоций, ассоциаций и символов. Быть «просто луной и птицами» они уже не в состоянии. Даже быть простыми символами (например, буддистского просветления) они уже тоже не могут: бедно, одномерно. Слишком много разных струн задевают они одновременно, чтобы так упрощать их восприятие.

Но тут уже многое зависит от читателя: насколько развиты его ум и чутье, как много этих «струн» есть в нем, как хорошо они настроены. Для невежды и тупицы, с неразвитой религиозной и поэтической сторонами личности, эти стихи – «о птичках». Для развитого многомерного мышления – тут и экзистенциальная глубина, и поэтическая красота, и завораживающая тайна. Особенно – в китайском оригинале текста, где слова лучатся множеством дополнительных смыслов. Мой перевод – лишь бледная тень его.
 

люди     спят

            опадают     цветы     корицы

ночь     тиха

            горы     пустынны     весной

луна     взошла 

            встрепенулись     горные     птицы

и вдруг     над ручьями

            подняли     гам     лесной

Чжан Ху (792  853?). Дворцовые песни (1-я из 2-х)

Прежняя    страна –    

            три    тысячи    ли;

Глубинный    дворец –    

            два    десятка    лет.

С первыми    звуками       

             «Хэ    Мань    цзы»

Перед    государем       

            текут    две    слезы.

Перевод – максимально точный. Так сухо и сжато выглядит большинство китайских стихов (а разукрашивают их уже пошляки-переводчики). Но здесь у Чжан Ху – особенная сжатость, почти аскетизм. Это стихотворение очень популярно, китайский интернет полон постов с разборами, комментариями и переводами на современный язык (старинные стихи им часто непонятны).

Стихотворение это еще называют Хэ Мань-цзы, по имени человека и песни, упомянутых в стихах. А основное название Дворцовые песни означает, по сути, «дворцовые жалобы».

Этот особый жанр стихов вырос из жалоб дворцовых обитательниц (жен, наложниц, служанок) либо столичных чиновников и сановников. Первые жалуются на невнимание и одиночество, вторые на непризнание и несправедливость. Взятые в гарем наложницы и жены навсегда оторваны от родных мест, разлучены с родней и посажены в дворцовую золоченую клетку; иногда они и остаются там забытыми навсегда: император не проявляет к нем интереса. А чиновники и сановники, помимо своих служебных обязанностей, всегда оказываются втянуты в изощреннейшую, жесточайшую разновидность политики – дворцовые интриги.

Несмотря на характер жалобы, такие песни были популярны во дворцах; и жалующиеся на невнимание наложницы вполне могли петь их перед своим господином и его свитой, ко всеобщему слезному умилению. (Так случилось и в этом стихотворении.)

Прежняя страна – буквальный перевод; по смыслу – родная провинция или княжество, родные края; но не иностранное государство. Страну китайцы тогда называли не Чжун-го, Центральной Страной, как сейчас (zhong guo, 中國); а Тянь-ся, Поднебесной (tian xia, 天下). А страной и государством (guo, ) – княжество, провинцию, край; что-то вроде штатов в США (state – тоже государство). Так что речь идет о княжестве (Лу, Вэй...) или «крае» (южном, северном...), из которого жену или наложницу привезли во дворец. До нее от дворца 3000 ли, примерно 1500 км. (Впрочем, «три тысячи ли» тут может быть фигурой речи вроде «за тридевять земель».)

Глубинный дворец – это либо в глубине дворца, либо именно Глубинный Дворец. Там обитали не самые востребованные наложницы. Два десятка лет героиня стихов провела в отдаленных зданиях дворцового комплекса, никому не нужная, в бесконечном ожидании.

Перед государем текут две слезы: наложница или жена не удержалась от слез при звуках печальной песни. «Две слезы» или «два потока слез» – из двух глаз, конечно. Буквально сказано нечто вроде «пáрные слезы текут перед государем».

Интересно, что стихи прошиты числовым рядом, который «сужается» от 3000, через 20, к 1. (А в последней строке еще и употреблено слово парный, двойной.)

故國千里深宮十年。
聲河滿子淚落君前。 

Я думаю, это такой эффект «приближения камеры», постепенного сосредоточения на одном лице: стихи начинаются предельно широким горизонтом: 3000 ли до родной страны. Потом сужаются до дворца, в котором прожито 20 лет. А потом – крупный план: с первыми (1) звуками песни, по моему лицу текут слезы. Подобные эффекты «приближения камеры» в китайских стихах используются почти постоянно; это очень кинематографичная поэзия. Или визуально-последовательная, как продуманное слайд-шоу. Подобный порядок развертывания образов – главный инструмент строительства индивидуальной формы в танских стихах.

Но самое тут главное и интересное – Хэ Мань-цзы. Что это и кто это?

В эпоху наивысшего расцвета Танской династии, в ранние годы правления Сюаньцзуна (720-730-е), при дворе был певец по имени Хэ Мань-цзы. Некоторые источники говорят «певица»; но имя с «цзы» и некоторые другие подробности с этим не согласуются; сведения крайне скудные, так что пол певца остается для меня невыясненным. Он был в чем-то обвинен и приговорен к смерти. То ли в ожидании казни, то ли во время пыток Хэ Мань-цзы пропел песню оправдания, в которой то ли настаивал на невиновности, то ли просил помилования. Это не помогло: его казнили. Но песня сохранилась и даже обрела популярность, а имя певца перешло в название песни: «Хэ Мань-цзы».

Песня, сочиненная во время пытки или во время ожидания смерти, либо сама по себе обладала эмоциональной силой, либо вызывала в памяти судьбу их автора; но по всем упоминаниям, это была «эмоциональная бомба»; все присутствующие теряли контроль и начинали плакать. Поэтому неудивительно, что о ней в Танскую эпоху написано столько стихов: кроме разбираемого стихотворения Чжан Ху, я нашел еще восемь, включая знаменитые стихи Бай Цзюй-и; они кончаются фразой, похожей на сегодняшнюю: с самого начала звуки песни просто разбивают сердце («разрывают нутро»). Песню хорошо помнили в Танскую эпоху, но до наших дней она, кажется, не дошла; я, как ни искал, найти не смог.

Так получилось, что эта песня стала символом страдания, «пытки» в широком смысле слова. Всякий человек, считающий свою жизнь «пыткой» (а так, хоть иногда, думает каждый живущий на земле), слышит песню «Хэ Маньцзы» как выражение собственного чувства.

Собирая в целое смысл стихов: наложница или жена из гарема жалуется на оторванность от дома и семьи и на то, что уже 20 лет ее во дворце игнорируют, жизнь ее утекает зря. «Не жизнь, а пытка». Правда, сцена пения перед императором может значить, что ее ожидание кончилось; либо это такая массовая вечеринка, на которую собраны все обитательницы гарема. Она (либо кто-то другой) поет перед государем песню «Хэ Мань-цзы», и не может сдержать слез (а это сильное нарушение этикета: распускать эмоции перед императором нельзя).

Некоторые китайские комментаторы напоминают о главном принципе танской поэзии – выражать личное безличным (или личным, но не своим) – и считают, что в этой форме «дворцовой жалобы» сам поэт жалуется на жизнь. Ему действительно очень не повезло с карьерой. Два тогдашних знаменитых поэта (Юань Чжэнь и Бай Цзюй-и) не только не дали ему рекомендацию, а наоборот, прямо не советовали императору брать Чжан Ху на службу.

Кто был прав, кто виноват, уже сказать невозможно; но карьера у Чжан Ху не сложилась. Поэтому стихи можно считать и его личной жалобой на невостребованность, невключенность в государственную машину, неучастие в служении своей стране (которое было главной китайской ценностью, и не только в конфуцианстве; так что недопуск к службе был очень болезненным ударом). Чжан Ху прожил скромную и уединенную жизнь, много странствовал, много писал. Сохранилось около 350 его стихотворений. Для некоторых поэтов он был идеалом и учителем, например для Ду Му: «Кто подобен Учителю Чжану? Тысячи стихов ничтожны...»

Действительно, оглядываясь сейчас на разобранное стихотворение, нельзя не удивиться, как это несколько простых слов могут складываться в такое совершенство. (Чуть варьирую перевод:)

 

Чжан Ху. Дворцовая песня

 

Родная    страна –    

            в трех    тысячах    ли;

В глубине    дворца –    

            два    десятка    лет.

С первыми    звуками       

             «Хэ    Мань    цзы»

Перед    государем       

            текут    две    слезы.

 

[Аноним, подписавшийся как] Человек с Западной Границы (VIII в.)

Песня о Гешу Хане (ок. 750-755 г.)

 

Большой Ковш –

            семь звезд в вышине.

Гешу с мечом –

            ночью защита стране.

Только шпионят,

             пасут табун лошадей;

Не смеют напасть,

            послать в Линьтао людей.

 

(Своим зачином напоминает Мандельштама: «Звезд в ковше медведицы семь. // Добрых чувств на земле пять...»)

Это полуфольклорная анонимная песенка удостоилась включения в сборник «300 танских стихотворений». Несмотря на солдатскую прямоту высказывания (обычно танские стихи предпочитают многослойность), она чем-то зацепила внимание китайской традиции. Стихи очень звучные и складные (с сочной рифмой гао-дао-тао), начинаются с красивого расширения горизонта до небес (ковш Большой Медведицы); но главное – точно передают атмосферу кануна гражданской войны, мятежа Ань Лушаня (755-763). Первые две строки – общие и нейтральные; но две последние – очень живые и достоверные, как кадры кинохроники.

Герой стихотворения – генерал Гешу Хань (哥舒翰). Он происходил из тюркского племени гешу, а Хань было его личным именем (другой иероглиф, не тот что хань как китайский этнос). Он прославился храбростью и полководческой компетентностью еще до гражданской войны, когда охранял в Линьтао западную границу с Тибетом. Тогда Гешу и приобрел репутацию героя и «защитника отечества» от ночных набегов тибетцев: Гешу с мечом – ночью защита стране. Пастухи скота могли свободно переходить из Тибета через китайскую границу и обратно; этим пользовались военные лидеры тибетцев, испольщуя выпас как прикрытие для разведки; в этом смысл фразы только шпионят, пасут табун лошадей. Но так как Гешу толково организовал оборону,тибетцы прекратили набеги: не смеют напасть, послать в Линьтао людей.

***

Когда в 755 г. начался мятеж Ань Лушаня, генерал Гешу Хань смог защитить важный оборонительный рубеж, «проход Тун-гуань» недалеко от столицы, и дать императорскому двору спастись бегством на юг. После этого Гешу стал главной надеждой империи; ему давались самые высшие должности, вплоть до «канцлера де-факто». Вскоре, однако, он был послан в атаку неумным приказом императора (вот почему Сунь-цзы когда-то настаивал, что полководец должен сам принимать решения, и на войне император ему не указ), дело кончилось неудачей, а сам он, благодаря предательству одного офицера, попал в плен к мятежникам. Там его сначала пытался использовать Ань Лушань, а потом оставил эти попытки и перевел в тюрьму. в 757 году Ань Лушань был убит своим сыном, который продолжил мятеж, но уже не так успешно. Покидая столицу, он казнил всех пленников, включая Гешу Ханя.

Несмотря на сомнительный эпизод во время плена (вроде бы он писал какие-то письма, убеждая других генералов сдаться мятежникам; хотя это может быть и клеветой Ань Лушаня), Гешу Хань вошел в китайский пантеон самых великих полководцев и спасителей отечества.

Сегодняшние стихи – это вариант другой песни про Гешу Ханя, которую считают народной, но которая отличается только последними двумя строками, и у которой степень авторства/народности, мне кажется, точно такая же. Видимо, это просто разные варианты одной и той же солдатской песни. (Перевод приблизительный.)


Большой Ковш –

            семь звезд в вышине.

Гешу с мечом –

            ночью защита стране.

Он всегда

            истребляет тибетских врагов.

А еще он строитель

            сдвоенных стен и рвов.


Именно отсюда и можно понять, что песня сложилась до мятежа Ань Лушаня, во время службы Гешу на тибетской границе.


Чжу Цинъюй (797?-...?)

В преддверии экзамена подношу Чжану из Министерства воды (826)

 

Брачная комната,      поздняя ночь,

            не гаснут красные свечи;

Утром идти      в парадный зал,

            приветствовать свекра, свекровь...

Окончив краситься,      тихо, вполголоса

            мужа зовет своего:

«Брови подвела   –   ярко? бледно?

            модно? или ничего?»..

 

(Интересно, что чисто русским выражением ничего в смысле хорошосойдет, кончается не только мой перевод, но и оригинал; насколько я могу судить, там это употреблено в похожем значении...)

Эти стихи обыгрывают ритуал приветственного визита к родителям мужа наутро после свадьбы. В эту ночь у молодоженов есть дела поважнее, чем соединяться узами любви: утром надо произвести хорошее впечатление на родителей, поэтому приходится всю ночь готовиться, наряжать и раскрашивать невесту, так что брачная комната превращается в салон красоты.

Но смысл стихов – не прямой: с нервозностью невесты сравнивается нервозность юноши, готовящегося к экзамену.

Тогда было принято заручаться перед экзаменом рекомендацией какого-то авторитетного чиновника с литературной репутацией. Молодой претендент трепетал от ужаса перед комиссией, как молодая жена – перед свекром и сверовью. Ища покровительства и рекомендации, он расспрашивал, насколько он соответствует требованиям экзамена: «хорошо ли подведены брови? не слишком ли ярко? не слишком ли модно? или уже вышло из моды?» 



Чжу Цинъюй сдавал экзамен на цзиньши в 826 году. Сдав его успешно, он получил эту степень; и это единственное, что вообще известно о его жизни! Сохранилось почти две сотни его стихов; но инкогнито его осталось совершенно непроницаемым.

Эти стихи были остроумной формой обращения за рекомендацией. В названии сказано, к кому именно: к руководителю Министерства водных ресурсов (одно из подразделений Министерства экономики, созданное еще при прошлой династии) и поэту с отличной репутацией – Чжан Цзи. Молодой Чжу Цзинъюй спрашивает маститого поэта, насколько он готов к экзаменам, соответствует ли он требованиям и т.д.; но делает это метафорически, стихами о молодой жене, боящейся произвести плохое впечатление на самую страшную в мире «экзаменационную комиссию» – на родителей мужа...


Чжан Цзюлин (678-740). "С тех самых пор, как ты, господин, уехал..."

 

С тех самых пор,      как ты, господин, уехал,

Не прикасаюсь      к ткани, забытой в станке.

В тоске о тебе –      подобна полной луне:

От ночи к ночи        чистое меркнет сиянье.

 

Стихи – от лица жены, скучающей по мужу, который куда-то уехал. Станок – конечно, ткацкий. Ты, господин и тебе в первом и третьем стихе – перевод слова цзюнь, которое значит государь, монарх  и применяется как вежливое ты/вы в очень широком диапазоне: при обращении и к вышестоящему, и к равному, и к близкому другу, и к мужу. Что касается «уехал», то это не распад семьи, а временная разлука. Чиновников так часто посылали с поручениями, что их разлука с женами породила целый поэтический жанр, очень популярный и широко разработанный. Правда, стихи эти писали мужчины. Но ценилась в них именно убедительность подражания женским чувствам и женскому складу мышления. 

Традиция стихов о разлуке именно в такой форме родилась из маленького сборника «Девятнадцать древних стихотворений», собранных «Музыкальной палатой» в поздне-ханьскую эпоху (III в. н. э.). Однако известны эти тексты по более позднему собранию «Вэнь Сюань», «Избранные произведения изящной словесности». Оно было составлено в начале VI века группой филологов под управлением лянского принца Сяо Туна. Это одна из самых крупных антологий авторской и безымянной поэзии и прозы (578 сочинений, 129 авторов). 

А «Музыкальная палата», юэфу, появилась еще в эпоху Цинь, а потом была возрождена в эпоху Хань, при императоре У-ди; она занималась собиранием фольклора. Позже стихи, написанные в фольклорном стиле, тоже стали называть юэфу: стихи а-ля «музыкальная палата». Особенно известен пристрастием к юэфу Ли Бай; но на самом деле вся танская поэзия испытала влияние этого стиля. В частности, с древних юэфу берет начало традиция писать 5-значные стихи (сегодняшнее стихотворение – тоже 5-значное). Более раннее стихосложение было или 4-значным (в «Ши-цзин»), или переменно-размерным. Стихи Чжан Цзюлина тонко стилизуют именно жанр юэфу и полуцитатами намекают на одно из «Девятнадцати древних стихотворений». 

***

Интересна личность поэта: чиновник, достигший наивысшей точки политической карьеры в период наивысшего расцвета Танской империи – поста «канцлера» при императоре Сюаньцзуне. Это тот самый Сюаньцзун, который был потом свергнут мятежом Ань Лушаня; его правление делится на две части – сначала он был для страны благом, потом стал злом. Поэт-канцлер Чжан Цзюлин был его соратником в первый период; а после того, как император впал в даосизм, стал практиковать «недеяние» и распущенность, его развратители и новые фавориты оклеветали Чжан Цзюлина и сбросили вниз по карьерной лестнице.

Не все нововведения канцлера оказывались успешными и не все получали одобрение Сюаньцзуна: например, его инициативу лишить государство монополии на деньги и разрешить частные монетные дворы государь пресек в зародыше. Но были вещи, которыми Чжан Цзюлин прославился. Например, борьбой с коррупцией при дворе (за что его особенно ценил государь); но особенно – главным качеством администратора: умением замечать талантливых людей и находить им применение в государственной службе.

Он написал множество стихов, а еще – книгу по истории политических систем в Поднебесной, от древности до современности. Умер он 62 лет от роду, вскоре после заката своей карьеры.

 

 張九齡:  自君之出矣

自君之出矣
不復理殘機
思君如滿月
夜夜減清輝


«Пушкин» китайской поэзии, Тао Юань-мин (365-427), жил при династии Цзинь, которая началась после Троецаствия, когда Сыма И захватил Вэй, а его потомки – Шу и У, и создали новую империю. Он был классиком уже для эпохи Тан: танские поэты не только играли с его текстами в привычные литературные игры (цитаты, аллюзии, намеки), но и подражали тому типу личности поэта, который выстроил Тао Юаньмин. Особенно увлеченно подражали его отшельничеству: оно стало для поэтов-чиновников привлекательным после гражданской войны 755-763: тогда начался их массовый уход со службы.

Отшельничество неотделимо от утопизма. Поэт создает себе мечтательный образ удаленного от мира жилища, в тишине, в окружении природы, иногда в компании с другом (или собутыльником), иногда в одиночку. Несмотря на мечтательность, это легко воплотимый идеал. Но, несмотря на воплотимость, это все-таки мечтательный идеал, утопия.

Тао Юаньмин довел свой утопизм до логического предела и создал текст об идеальном комьюнити, живущем в мире, довольстве и простоте. В имени поэта Тао Юань 陶淵, два первых иероглифа, значат нечто вроде «довольство + глубина». Но у них есть омонимы: тао юань в другом написании, 桃源 (юань другого тона), значит «персиковый источник». Обыграв эту омонимию, Тао Юаньмин создал поэму-утопию (в смешанном жанре прозы и поэзии) Тао Хуа Юань (хуа значит цветы, цветение), Источник Цветущего Персика, про китайский град Китеж.

Интересно, что его обитатели – беженцы, спасавшиеся когда-то от правления Цинь Шихуанди и прожившие там 500 лет, до встречи с героем поэмы, рыбаком. Этот рыбак случайно наткнулся на них: нашел пещеру на берегу Персикового Источника, прошел ее насквозь и вышел в затерянный мир «покоя и воли». Тамошние жители ничего не знали о Хань, Троецарствии и Цзинь, и рыбак проинформировал их.

Ничего невозможного тут нет: во всем мире есть такие изолированные комьюнити – религиозных меньшинств (вроде апашей или староверов), беженцев, иноземцев или даже беглых крепостных (так родилось казачество). Что были беженцы от циньского гос.садизма, легко поверить; что они прятались где-то очень далеко от гос.досягаемости – тоже. Так что очень возможно, что поэма основана на реальной истории. Но это только материал; а сама поэма в итоге получилась чисто утопическая, мечтательная. Как мистическое видéние, откровение.

Ссылки на нее будут не раз попадаться в стихах, так что выложу-ка я поэму тут. Перевод – не мой; на такой текст у меня не хватит ни времени, ни сил. Почитайте, текст интересный и не длинный.

***

Тао Юаньмин. Персиковый источник )
張旭, Zhang Xu, Чжан Сюй, поэт VIII века, был разгильдяем и пьяницей. Он числился в Восьмерке Божественных Винопойцев, двое из которых уже были в этом журнале: Ли Бай (Ли Бо) и Хэ Чжичжан. Он писал отличные стихи (одно из них я сейчас перевожу; но из-за занятости и усталости все идет медленно), но больше был известен как каллиграф, изобретатель "курсива", травописания (grass script). И потому считался не только одним из восьми божественных пьяниц, но и Траво-божественным 草聖, или Свято-травцем. И, разумеется, "чокнутым Чжаном", как же без этого.

На фоне сверх-регламентированной китайской культуры подобные люди становятся знаменитыми исключениями (ибо и вообще нарушение ритуала ценится только на фоне ритуала; без такого фона это просто дикарство). О его реальной жизни почти ничего не известно, зато легенды - есть.

Например, о том, что он напивался до беспамятства, брал "расческу", т.е. щетку для волос, и начинал ею вдохновенно рисовать свое травописание. Наутро трезвел, с восторгом разглядывал сделанное, но повторить уже не мог.

Сохранилось некоторое количество текстов, написанных его рукой,

"...рядном сквозных, красивых
Трепещущих курсивов..."

Я не могу разобрать почти ничего. И даже не понимаю этой красоты. Но ценится она очень-очень. Идея, видимо, в том, чтобы рукопись выглядела как "свободный полет руки". И да, конечно, смысл искусства в том, что "искусственное притворяется естественным". Но все равно, мое эстетическое развитие пока не дотягивает до того, что творит Травобожественный Чжан Сюй:


Предновогодний подарок прекрасному полу от ужасного. Стихи танской поэтессы Ду Цюнян. Правда, прекрасному полу придется смириться с тем, что это единственные ее стихи, и даже на них ее авторские притязания сомнительны. Но хотя бы сама Ду Цюнян существовала. Она родилась в Цзиньлине (древнее название Нанкина) примерно в 791 году. В 15 лет ее взял наложницей в свой гарем князь Ли Ци. Потом у него был конфликт с императорским двором, он поднял мятеж, проиграл и был убит. Ду Цюнян была принята императором Сяньцзуном, но после восшествия на престол следующего императора она была изгнана из дворца и вернулась в Цзиньлин. Там ее, уже в бедности и безвестности, случайно встретил поэт Ду Му и написал о перипетиях ее жизни очень длинную поэму. Это единственный источник сведений о ней.

Стихотворение, которое приписывается Ду Цюнян, очень «мужское» по смыслу: оно весьма неоригинально призывает наслаждаться молодостью и любовью (вместо политики); и срывать цветы удовольствия, пока они еще в цвету. Это международная тема, которую можно встретить в любой поэтической традиции, начиная с античности. Обычно такие стихи писались мужчинами. Но если они и правда написаны наложницей принца, то это может означать либо «угождение мужским мыслям», либо типичную для всех гаремов борьбу за внимание владыки: принц, хватит заниматься вашей политикой, займитесь лучше мной. Надо сказать, что если мысль такова («возьми меня, я вся твоя»), то выражена она с чрезвычайной прямотой, нетипичной для танской поэзии.

Несмотря на это, стихи не так плохи, традиция их ценит; они даже были включены в отборную коллекцию «З00 танских стихотворений». Возможно, потому что они вносили туда новую интонацию, не повторяющуюся больше нигде. Помимо шокирующе-прямого nature call – «срывай цветы, пока цветут», оригинальность, как пишут китайские комментаторы, еще и в том, что обычно (по фольклорному образцу) китайские стихи начинаются «природной метафорой» (пейзаж или растение), а заканчивают человеческой темой. А тут – сначала прямой разговор, а потом растительная метафора. А «одежды, расшитые золотом» из первой строки – это метафора высокого статуса, политической власти.

Ду Цюнян (791? - 825?). Одежды, расшитые золотом

Молю, государь,

        не нужно ценить

                одежды, расшитые золотом

Молю, государь,

        лучше беречь

                время, пока вы молоды.

Раскрылись цветы,

        можно сорвать –

                сразу и нужно срывать.

Не стоит ждать,

        пока отцветут,

                и ветки обламывать голые...


***

Пишут, что ближайшим европейским аналогом можно считать стихи To the Virgins, to Make Much of Time (1648) английского поэта Robert Herrick. Первая строфа:

Gather ye Rose-buds while ye may,
Old Time is still a-flying:
And this same flower that smiles to day,
To morrow will be dying.

Но настоящим, первоклассным, непревзойденным шедевром на эту тему я считаю песню шута из «Двенадцатой ночи». Этот текст написан в необычной, «не-шекспировской» манере, но это – из самого лучшего, что написано Шекспиром, высочайшая поэзия:



O mistress mine,    where are you roaming?

O, stay and hear;    your true love's coming,

That can sing    both high and low:

Trip no further,    pretty sweeting;

Journeys end    in lovers meeting,

Every wise man's son doth know.


What is love?    'tis not hereafter;

Present mirth    hath present laughter;

What's to come    is still unsure:

In delay    there lies no plenty;

Then come kiss me,    sweet and twenty,

Youth's a stuff will not endure.

И идеальное исполнение этой песни из фильма «Шекспировской коллекции ВВС», где шута играет великий Trevor Peacock:


Уточнил старый перевод и изрядно расширил разбор, покопался более тщательно в теме. Лучший поэт на свете...

 

Ван Вэй (699-759). Посещаю Ли Цзи в его жилище

 

Калитка     недвижна.

            Трава     в осенних     тонах.

Целый     день –

            ни повозки     мимо,     ни лошади.

Приближается     гость

            из глубин     аллеи     глухой.

Лает     собака

            где-то     в холодной     роще.            

Растрепаны     волосы:

            никогда     не носит     заколки;

Но книгу     о дао

            носит     всегда     с собой.

Мы     с ним

            люди     единого     сердца:

Радуемся     дао,

            бедности     ценим     покой...

Вот     докончим

            ичэнское     пить     вино,

И снова     вернусь

            в дом     лоянский     мой...

 

Самое интересное в этих стихах – что трудно понять, кто у кого гостит. По первым строкам кажется, что сосед-даос пришел в гости к поэту; но название и окончание говорят: наоборот, поэт пришел к даосу. Какое-то удивительное обращение: то ли человеку снится, что он бабочка, то ли бабочке снится, что она человек.

Можно предположить, что они сначала отправились гулять, а потом пришли в дом Ли Цзи пить вино. И действительно: фраза «книгу о дао носит всегда с собой» может намекать на очередную прогулку. Но даже и с этим предположением, стихи совершают странный пространственно-временной вираж: как будто бабочка и человек поменялись местами, превратились друг в друга.

Может быть, дело в словах мы с ним единого сердца люди 與我同心人, т.е. держимся одних и тех же мыслей, единомышленники. Именно тут, на «едином сердце», в стихах случается перевертыш: теперь это уже Ван Вэй гостит у Ли Цзи, они пьют вино, и он собирается вернуться в свой лоянский дом. Единомышленники взаимо-обратились... Но, может быть, я фантазирую, и герои стихотворения просто прогулялись по окрестностям, а потом пришли к Ли Цзи.

Лоян – одна из двух столиц, вместе с Чанъянем; причем «менее главная», чем Чанъянь; вторая столица, вроде Москвы в Петербургский период русской истории. Фраза «вернусь в дом Лоянский мой», возможно, говорит о возвращении в столицу после времени, проведенного в глуши, в уединении. Но тут не все так просто.

Иероглиф шэ , который я перевел как «дом» (вообще-то дом – это скорее ) имеет более древнюю, исходную группу значений, связанную с древним культом, и более новую, производную, светскую:

1. Бог земли, алтарь бога земли, бог местности, жертвоприношения местным богам.

2. Деревня, поселок, община, комьюнити из 50 семей, (родной) дом, общество, круг (близких или равных), клуб.

Т.е. это община людей, привязанных к определенному месту и связанных культом богов этого места. Но выражение, которое я перевел максимально широко – «Лоянский дом» (можно также: Лоянский приют, Лоянский храм, Лоянская обитель, Лоянское общество) – совсем о другом.

Оно связано с историей даосского священника по имени 董威, Дун Вэйнянь (или Дун Цзин, т.е. Дун из эпохи Цзин), который жил в этом храме за несколько веков до Ван Вэя.

Крайне скудные сведения о нем сообщают, что он 发咏玄风, «обучал пению мистического стиля». (Известно, что даосы разрабатывали разнообразные формы медитации, включая даже специальный «протяжный свист»; были там и специальные формы медитативного пения.) Вокруг этого Дун Вэйняня (или вокруг этого места) и сложилась даосская община «Белая обитель». Но, повторяю, сведения об этом человеке и этой общине крайне скудны.

«Белую обитель» или «Белое Общество», байшэ, 白社, скорее всего, и имеет в виду Ван Вэй, употребляя иероглиф шэ. Я перевел шэ словом предельно широкого смыслового горизонта: дом. Ведь домом можно назвать не только семейный дом-очаг, но также храм («дом бога», «молельный дом»), офис («дом правительства»), бордель («публичный дом»), клуб («дом культуры»).

Заключительная фраза  как раз и передает степень уклончивости, звучащую в стихах: «вернусь в Лоянский дом», «вернусь в Лоянское общество». Оба собеседника понимают, о чем идет речь; нет нужды в полных названиях...

В танских стихах редко встречается слово во,, которое обозначает я или мы. Эти стихи – редкое исключение: невозможно обойтись без во, говоря «мы с ним единого сердца люди».

同心人.

Ван Вэй – мой любимый танский поэт. Его идея «привнести живопись в поэзию, и поэзию в живопись» была реализована просто блистательно (по крайней мере, в поэзии; картин почти не осталось, и те – в плохой сохранности). Как он одну за другой кладет краски в своем стихотворном пейзаже, не забывая и о звуках (и тогда это больше похоже на кино); как он с первых слов обволакивает читателя своей колдовской меланхолией, как мягко он умеет коснуться самых важных для человека тем. Это лучшее, что я встречал во всей мировой поэзии...

Калитка     недвижна.

            Трава     в осенних     тонах.

Целый     день –

            ни повозки     мимо,     ни лошади.

Приближается     гость

            из глубин     аллеи     глухой.

Лает     собака

            где-то     в холодной     роще.            

Растрепаны     волосы:

            никогда     не носит     заколки;

Но книгу     о дао

            носит     всегда     с собой.

Мы     с ним

            люди     единого     сердца:

Радуемся     дао,

            бедности     ценим     покой...

Вот     докончим

            ичэнское     пить     вино,

И снова     вернусь

            в дом     лоянский     мой...



Цзя Дао (779-843)

искал скрытое (инь) и не нашел / искал отшельника, но не встретил

под соснами      спрашиваю мальчика-ученика
тот говорит      учитель ушел за травами
вон туда      в эти самые горы
туман густой      где он сейчас, не знаю... 



***

Про Цзя Дао на китайских ресурсах пишут довольно язвительно: «любимец второсортных поэтов». В танскую эпоху его не замечали, в минскую и позже стали ценить; и в сегодняшнем инфопотоке у него, как ехидно пишет один комментатор, «много трафика». Что верно. Стихи перепечатываются на множестве сайтов со множеством разных иллюстраций (картинка выше – одна из сотен).

О его жизни пишут невеселые вещи. Неудачник, довольно рано подавшийся в отшельники, метавшийся между буддизмом и конфуцианством. Попытки встроиться в социум кончались отторжением, отчасти по его собственной вине: резкость и обидчивость легко переходили в желание обидеть. Людям это не нравилось. Даже те, кто поначалу его поддерживал, вскоре оставляли попытки. Цзя Дао довольно рано привык к одиночеству и самодостаточности. Писал в изобилии стихи, с угрюмым перфекционизмом оттачивая форму 5-значного четверостишия (5х4=20).

Стихи его лишены живости Лю Бая или Бай Цзю-йи, в них нет широкой человечности Ду Фу, но они действительно безупречны и, так сказать, минималистичны. «Искусное косноязычие», нарочитая бедность, горькая простота. Стихи его замкнуты, аскетичны и, в основном перепевают традиционные, «классические» мотивы.

Впрочем, именно это стихотворение обычно разбирается подробно, с внимательной симпатией. Оно входит в школьную программу и (опять!) относится к «иконическим», общеизвестным. Тема – очень популярная: поиск мудрости и просветления; но учитель недостижим, он ушел высоко в горы и скрыт туманом или облаками. Есть красивая история в «Троецарствии»: как Лю Бей смиренно приходил в лес к отшельнику Чжугэ Ляну, чтобы пригласить его на службу, спрашивал ученика, но все никак не мог застать: тот был в странствиях неизвестно где. И в поэзии это старая популярная тема. Недавно я переводил стихи Мэн Хаожана на ту же тему, только там все сказано намного уклончивее и элегантнее:

Пока шел       до Пруда Хризантем,
За деревню      склонилось солнце...
Хозяина нет:      поднялся в горы...
Куры, собака.      Пусто в доме... 

Вспоминаются и другие, очень знаменитые стихи, Ван Вэя: они – не о поиске учителя, но тоже об исчезновении в горах, и тоже с финалом, который растворяется в тумане или в облаках:

Спускаюсь с коня, вином тебя угощаю;
Спрашиваю: «куда ты нынче направишься?» 
Отвечаешь: «чего я желал – не добился;
Вернусь, исчезну в горах у границы Наньшаня.» 
И просто уходишь; и больше не будет вопросов...
А белые облака – не знают пределов времени.  

Цзя Дао, родившийся после мятежа Ань Лушаня, жил позже обоих этих поэтов; возможно он и писал уже под их влиянием. А вернее всего – он писал просто под влиянием уже очень мощной к тому времени традиции, шлифуя выработанные ей формы, идеи и образы. Я мало знаю о нем и видел всего несколько стихотворений. Но, в предварительном порядке, сказал бы так. «Сотри случайные черты» и отточи форму до совершенства – не самая мудрая стратегия в искусстве. «Стирая случайные черты», можно стереть и бóльшую часть красоты. 

Но мы не судьи, и поэты не сдают нам экзамен на высшее совершенство. Нужно уметь быть благодарным. В данном случае - за ясность картины, за элегантное использования формы разговора (после «говорит» до конца – слова мальчика, точные по стилю: простые и разговорные), за последовательное развертывание пространства – от «низа» (под соснами) к «верху» (в горах), за красивое затуманивание картины в конце. Отшельник тут назван словом Инь (скрытое, тайное, темное, неясное, неизвестное, непознаваемое), и последняя строка хорошо иллюстрирует его. И, конечно, по-китайски это звучит красивее, чем у меня. 

искал скрытое (инь) и не нашел / искал отшельника, но не встретил

под соснами      спрашиваю мальчика-ученика
тот говорит      учитель ушел за травами
вон туда      в эти самые горы
туман густой      где он сейчас, не знаю... 

Гао Ши. Написано в канун Нового Года

 

Постоялый    двор.

            Холодная    лампа.

                        Одиноко,    не могу    уснуть.

Сердце    странника –

            отчего бы    это? –

                        сворачивает    в такую    тоску...

Родные    края

            этой    ночью,

                        думаю,    за тысячу    ли.

Иней    на висках.

            Ясное    утро.

                        Еще     один     год...


***

Я перевел в «пуантилистической» манере, потому это это так и написано. Стихи «отрывочные» и неподвижные, как от холода застыли; малоглагольные и составные, как натюрморт. Или как «поток сознания»: отрывки мыслей, мелькающих в голове человека, одиноко мерзнущего где-то в придорожной таверне в новогоднюю ночь (а Новый год – праздник очень семейный, для китайца трагедия – проводить его в одиночестве).

Обычно 7-значные стихи делятся цезурой на 4+3, но часто имеют более мелкое дробление 2+2+3. Здесь оно очень ясно выражено. Слова так и пульсируют группами по 2, 2, 3.

Китайская традиция пишет об этих стихах «не прибавить, ни убавить ни слова». Они действительно очень плотно пригнаны, сжаты, статичны, ни заменить, ни передвинуть ничего в них нельзя. Образы все – традиционные: странничество, одиночество, холод, бессонница, ожидание утра, тоска по родной деревне. Разве что («читатель ждет уж...»)  луна не появляется. Образный ряд напоминает знаменитые стихи Ли Бая.

Яркий лунный свет у ложа моего.
Мне казалось – это иней на земле.
Поднял голову – и вижу яркую луну;
Опустил – и о родной деревне думаю... 

У Ли Бая получилось более текуче и плавно, более мелодично. А у Гао Ши все плотнее, холоднее, мрачнее. Человек как бы «окаменел» от холода и тоски, говорит обрывками: «Постоялый двор... Холодная лампа... Одиноко, не спится...» 

***

Как поэта, заставшего гражданскую войну 755-763 гг., Гао Ши  (701-765) надо отнести к средне-танским поэтам, вместе с Ду Фу, Ли Баем и Ван Вэем. О нем известно немногое: он из обедневшей семьи, делал чиновную карьеру невысокого полета; во время мятежа остался верен императору, за что потом был вознагражден положением при дворе, но не успел им особо насладиться, ибо умер вскоре после войны. Стихов от него осталось немного, но их репутация была высокой. Их включали в очень придирчиво отобранные издания вроде «300 танских стихотворений». Прошу любить и жаловать: Гао Ши.

高適: 除夜作 

旅館寒燈獨不眠
客心何事轉淒然
鄉今夜思千里
霜鬢明朝又一年

 

Хэ Чжичжан (659-744)

Написано по случаю возвращения в родную деревню 

Незрелым юношей
            покинул дом,
                        а вернулся глубоким стариком.
Местный выговор
            совсем не изменился,
                        а волосы с макушки исчезли.
Дети навстречу.
            Глядим друг на друга –
                        друг друга не можем узнать.
Смеются, спрашивают,
            шагая за чужаком:
                         «Откуда ты к нам пришел?» 

***

И опять «классическое стихотворение», опять культурообразующий текст, опять «самый-самый», заучиваемый школьниками в ранних классах; еще одна икона в необозримом иконостасе китайской культуры. Предыдущее стихотворение, про иву, брало своей изощренностью и изысканностью. Это – больше в духе Ван Вэя: голыми руками коснуться высоковольтных проводов, простыми словами сказать о главных человеческих чувствах.

Здесь это – родной дом, возвращение, круг прожитой жизни. Круг – почти буквально: иероглиф возвращения, использованный здесь , значит еще окружность, прочертить круг, обернуться вокруг себя и даже время (не бесконечное, а ограниченное, отрезок, как жизнь человека или акт в театральной пьесе). И еще один важнейший человеческий мотив – узнавание («и сладок нам лишь узнаванья миг»), но в негативной форме неузнавания: меня не узнают в родной деревне, я стал чужим в самом родном месте. Простодушный детский вопрос «откуда ты?» автор теперь задает самому себе: а в самом деле, откуда я? кто я такой? По-китайски разомкнутая концовка, открытая и печальная, распахивающая широкий горизонт мира. Действительно, шедевр.

По форме это стандартнейший 7-значный катрен (7х4=28 знаков), со стандартной рифмовкой ААхА (которую я не сохранил). Настоящая работа над формой тут видна в том, как развернуты образы, в каком порядке.

Сначала – спокойные по тону две строки: арка, переброшенная от юности к старости; потом диалектика неизменности-изменения (акцент остался, волосы поредели). Потом почти комическая сценка встречи с деревенскими детьми, где с нажимом, дважды повторен иероглиф «друг друга»
(составленный из дерева и глаза: созерцание и узнавание себя в ином). Мы с детьми глядим друг на друга, но узнать друг друга не можем. (Отчасти эти дети - и есть я сам, в детстве; гляжу на себя-ребенка и не узнаю.)

В последней строчке это отчуждение выражено сначала смехом детей, а потом очень неприятно цепляющим словом «чужак» (гость, странник, посетитель). Я теперь чужак в родных местах. И вопрос детей перенаправляется самому себе – «откуда ты? кто ты теперь такой?»

Перечитайте. Не шедевр ли?

Незрелым юношей
            покинул дом,
                        а вернулся глубоким стариком.
Местный выговор
            совсем не изменился,
                        а волосы с макушки исчезли.
Дети навстречу.
            Глядим друг на друга –
                        друг друга не можем узнать.
Смеются, спрашивают,
            шагая за чужаком:
                         «Откуда ты к нам пришел?» 

賀知章
鄉偶 

少小離家老大回,
音無改鬢毛衰,
兒童相見不相識,
笑問客從何處來。

Хэ Чжичжан (659-744). Ода иве

Зеленого нефрита
        безупречным нарядом
                украшено высокое дерево:
Мириады ветвей
        спадают вниз
                изумрудного шелка лентами.
Знаешь ли ты,
        кто эти листья
                тонко так вырезал и выпустил?
Второго месяца
        ветер весенний –
                как ножниц искусным лезвием.

***

Немножко затрудненно звучит; но зато перевод 100% точен. Может быть, и оригинал тоже сравнительно плотно и затрудненно написан; я все еще не очень хорошо слышу такие тонкости.

Хэ Чжичжан – ранне-танский поэт и чиновник (как все поэты той эпохи). Напомню, танская эпоха длилась 300 лет; шрам гражданской войны Ань Лушаня делит ее ровно пополам. Поэтому ранне-танские поэты – это те, кто жил до войны. Поздне-танские – кто жил после. А средне-танские – кто во время (Ли Бай, Ду Фу, Ван Вэй). Хэ Чжичжан умер 85-летним стариком задолго до начала мятежа Ань Лушаня.

Смысл стихов понять нетрудно, если вспомнить, что метафора весеннего ветра (много раз упомянутая здесь и обсужденная) – это традиционный символ любовных чувств и приключений. Ива – это, конечно, девушка; и ее красота «вырезана и выведена на свет» любовью, «весенним ветром»: все знают, как преображается внешность влюбленной женщины.

Эстетическая игра – в том, что тут не привычная схема, по которой человеческая красота описывается в метафорах природы («девушка – персик»), а наоборот, природная красота описывается антропоморфно. «Наряд» и «украшение» в первой строке – это именно женский макияж, украшения и одежда. Ивовые ветви свисают шелковыми лентами. Форма листьев ивы вырезана и выведена весенним ветром, как искусная портниха вырезает ножницами из шелковой ткани. Но в итоге и сама весенняя ива служит метафорой девушки в пору любви. (Второй лунный месяц примерно соответствует нашему марту.) Т.е. это такая двухэтажная метафорика, или лучше сказать – закольцованная: сначала уподобить красоту природы человеческому искусству; а потом этой природе уподобить человека.

***

Примечателен тут этот риторический вопрос о «творце»: что за искусный мастер сотворил такую красоту? В европейской поэзии это очень популярный мотив, и в немецком религиозном барокко, и в русском модерне. Самые известные образцы – у Блейка и у Пастернака. Блейк, конечно, графомания; но Пастернак прекрасен. И это очень хороший материал для сравнения и понимания китайской эстетики: она совершенно лишена этого многословного риторического нажима, этого назойливого сверления до упора; она легким касанием дает читателю мысль и предоставляет ему двигаться дальше самому. В ней больше воздуха и свободы, меньше риторического принуждения.

Tyger Tyger, burning bright,
In the forests of the night;
What immortal hand or eye,
Could frame thy fearful symmetry?

In what distant deeps or skies,
Burnt the fire of thine eyes?
On what wings dare he aspire?
What the hand, dare sieze the fire?

And what shoulder, & what art,
Could twist the sinews of thy heart?
And when thy heart began to beat,
What dread hand? & what dread feet?

What the hammer? what the chain,
In what furnace was thy brain?
What the anvil? what dread grasp,
Dare its deadly terrors clasp!

When the stars threw down their spears
And water'd heaven with their tears:
Did he smile his work to see?
Did he who made the Lamb make thee?

Tyger Tyger burning bright,
In the forests of the night:
What immortal hand or eye,
Dare frame thy fearful symmetry?

***

Давай ронять слова,
Как сад — янтарь и цедру,
Рассеянно и щедро,
Едва, едва, едва.

Не надо толковать,
Зачем так церемонно
Мареной и лимоном
Обрызнута листва.

Кто иглы заслезил
И хлынул через жерди
На ноты, к этажерке
Сквозь шлюзы жалюзи.

Кто коврик за дверьми
Рябиной иссурьмил,
Рядном сквозных, красивых,
Трепещущих курсивов.

Ты спросишь, кто велит,
Чтоб август был велик,
Кому ничто не мелко,
Кто погружен в отделку

Кленового листа
И с дней Экклезиаста
Не покидал поста
За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,
Чтоб губы астр и далий
Сентябрьские страдали?
Чтоб мелкий лист ракит
C седых кариатид
Слетал на сырость плит
Осенних госпита́лей?

Ты спросишь, кто велит?
— Всесильный бог деталей,
Всесильный бог любви,
Ягайлов и Ядвиг.

Не знаю, решена ль
Загадка зги загробной,
Но жизнь, как тишина
Осенняя, — подробна.

Вот кусочек из танского стихотворения – игра слов, основанная только на графическом родстве и непонятная без зрительного образа. Стихи Хэ Чжичжана – об иве, и эта фраза описывает свисающие вниз зеленые шелковые ветви/ленты/косы. Все три иероглифа  綠絲縧 содержат элемент (боковой радикал) «шелковая нить»  , а средний иероглиф, «шелк» – даже две шелковых нити (тот же иероглиф в виде радикала и как самостоятельный знак):    =   +  .

В контексте эта фраза звучит так: «Мириадами лент спадают вниз зеленые шелковые ветви». Множество висящих ветвей изображается множеством висящих «шелковых нитей»: 綠絲縧. Это и стихи, и отчасти картинка.

***

А если к этому добавить то, что иероглиф полоса/лента, тяо, входит как составная часть в иероглиф ветвь/лента/коса, тао, , то тогда техника китайской поэзии, сочетающая игру смыслов, звуков и зрительных образов, предстанет более полно. Этой внутренней сложностью и многомерностью отчасти восполняется и уравновешивается отсутствие разнообразия строф и размеров, а также относительная «бедность» рифмы. 


Ду Му. Цинмин («Чистое сияние») 

«Чистое сияние»:
        в праздничный день
                дождь моросит непрестанно.
В даль по дороге
        движутся люди:
                тоскуют, душа растеряна.
«Позвольте спросить:
        где тут найти
                таверну, питейный дом?»
Мальчик-пастух
        показывает пальцем: 
                Деревня Цветущего Абрикоса. 

***

Цинмин, «Чистое сияние» – это день поминовения. В отличие от предыдущего текста, где о празднике Циси приходилось догадываться по упоминанию звезд, тут праздник Цинмин назван без загадочности, в первых же словах. Это один из самых главных дней китайского календаря: ведь главная китайская религия – вовсе не буддизм, конфуцианство или даосизм, а светская религия сыновности и семейности; а ее культовое выражение – поминовение предков.

Цинмин приходится на первые дни апреля. Люди чистят могильные памятники, ставят ритуальные жертвы (поставцы с едой), совершают ритуальные молитвы духам предков. Интересно то, что Цинмин был превращен из фольклорной традиции в официальный общенародный праздник примерно за 100 лет до написания этих стихов. Это сделал Танский император Сюаньцзун (тот самый, свергнутый мятежом Ань Лушаня). До этого доминировал День Холодной Пищи, праздник еще из эпохи Чжоу, со своей колоритной предысторией (бог мой, сколько у китайцев всяких «историй», необозримый океан); он справлялся за день-два до Цинмина. Император Сюаньцзун соединил их и ввел в календарь Поднебесной как единый праздник Цинмин, день поминовения усопших.

Весенний дождь в дни праздника Цинмин. Как пишет китайская энциклопедия, «люди чувствуют себя «затопленными» отнюдь не сильным дождем, а моросью. Эта морось в точности характерна для весеннего дождя. Он отличается от проливного дождя летом, и определенно не такой, как шум осеннего дождя.» Моросящий дождь сделан «плачущим» фоном для скорби, в которую погружены люди, бредущие домой с кладбищ. Метафора «дождь = слезы» – из разряда всемирных: делать это сравнение принято везде, где только бывают дожди.

Деревня Цветущего Абрикоса: это красивое название деревни вошло в поговорку и приобрело огромную популярность: оно стало, например, расхожим названием для отелей и ресторанов, причем не гламурных, а массовых, доступных – и в старину, и в сегодняшнем Китае, и даже в Японии и Корее, для которых Танская поэзия – тоже своя классика. Так сложилось во всем регионе: если простому человеку грустно и хочется напиться, он ищет свою «Деревню цветущего абрикоса». Гугль-поиск выдает множество заведений под такой вывеской (навскидку: вот отель в Китае; вот ресторан в Тайване, а вот – в Сеуле).

***
Единственное трудное для меня выражение – в конце второй строки: 欲斷魂. Буквально: желание/эмоция – разбить – душа. Первое слово тут означает скорее сильное чувство тоски и любви. Следующее выражение – «разбитая душа» (heartbroken) – означает сильную печаль, горе; фраза буквально понимается не столько как «сломанная душа», сколько как «душа, покинувшая тело». То, что в других языках называется «душа не на месте» или даже lost soul. Китайские комментарии единодушны в том, что это – чувства тех, кто поминает умерших.

Но есть и еще одно толкование – что это тоска об умерших предках, об «отлетевших душах» (а третье слово – это как раз «облачная душа»
hun, которая со смертью улетает, см. предыдущий пост). Я не знаю, насколько принятым было такое понимание в эпоху Тан. Но чисто формально его нельзя исключать. Второй стих можно понять и так: ...идут люди, тоскуют, сердце разбита, душа растеряна; и так ... идут люди, тоскуют о душах умерших предков. Аграмматичность и «загадочность» китайских стихов позволяют прочитывать в одной фразе несколько смыслов, это обычное дело. Но, повторяю, современные китайские комментаторы однозначно выбирают первый вариант. Так что пусть он в переводе и остается.

***

Стихи – в целом – понятные, несложные: ни исторических аллюзий, ни скрытых цитат (так говорит китайская энциклопедия, а не моя куцая эрудиция). Язык подчеркнуто простой, разговорный, никакой изощренности (можно сравнить с недавним сверх-изысканным «Осенним вечером»). Красота тут – скорее в духе Ван Вэя: ухватить что-то очень важное в человеческой жизни и сказать об этом очень просто и прямо. Берется главное китайское религиозное чувство – печаль об умерших предках, к нему прибавляется простое и естественное желание напиться с горя. Все.

Другая грань красоты – порядок развертывания. Начинается все с предельно широкого природного фона: густо моросящий  весенний дождь. Потом картинка с каждой фразой сужается, приобретает более ясные очертания, очеловечивается. Дорога. Бредущие люди. Их общие чувства (тоскуют об умерших, «разбитая душа»). Печаль одного человека (автора), желание напиться с горя и вопрос – «где тут у вас таверна?». Дальше еще более конкретный портрет – мальчик-пастух: он ничего не говорит (от стеснения или косноязычия), а только показывает пальцем вдаль, на Деревню Синхуа, «цветущего абрикоса». С этим жестом и с этими абрикосами пейзаж снова расширяется и возвращается в природу. Поэт перебросил арку от одного расплывчатого образа к другому: от густой мороси весеннего дождя – к густому цветению абрикосовых садов.

Это как миниатюрный фильм: вначале – размытое изображение, потом контуры проясняются, появляются люди, эмоции, лица, а потом все снова «размывается» и затуманивается.

«Чистое сияние»:
        в праздничный день
                дождь моросит непрестанно...
В даль по дороге
        движутся люди:
                тоскуют, душа растеряна.
«Позвольте спросить:
        где тут найти
                таверну, питейный дом?»
Мальчик-пастух
        показывает пальцем: 
                Деревня Цветущего Абрикоса...

 

清明 (杜牧) 

清明時節雨紛紛
路上行人欲斷魂。
借問酒家何處有
牧童遙指杏花村。

Ду Му. Осенний вечер

Серебристые свечи,
        осенний свет,
                холодная роспись ширмы.
Тонкого шелка
        маленький веер:
                хлопать на лету светляков...
«Небесная улица»
        в сумраке ночи
                холодна, как речная вода.
Лежать и смотреть:
        вот звезда Пастуха,
                а вот – Ткачихи звезда...

***

На редкость изысканное стихотворение: и выбор слов, и образный ряд, и то, как элегантно автор уклоняется от упоминания главной героини, так что ее портрет складывается из косвенных штрихов. А еще – тончайший намек на праздник Циси («китайский день св. Валентина», как любят писать журналисты).

Ду Му в Танской поэзии – не «Золотой век», как Жуковский, Батюшков и Пушкин, а «Серебряный», как Мандельштам, Блок, Иванов, Брюсов. Он и похож на поэтов ХХ века – иногда на Рильке, иногда на Мандельштама, иногда на Элиота (например, вторая глава «Пустынной земли»). «Серебряные стихи» Ду Му не «хуже», чем «золотые» Ван Вэя, Ду Фу, Ли Бая. Они богаче, изысканнее, на свой лад сложнее; но в то же время подернуты флером декаданса. Усталая утонченность. «И, тоненький бисквит ломая, тончайших пальцев белизна.» Такой уж цайтгайст: угасание Танской империи. От него не скроешься; да поэту и не к лицу скрываться.

***

Что это именно праздник Циси, «ночь двух семерок», 7-й день 7-го месяца (по-нашему – где-то в августе), можно понять только по упоминанию двух звезд: Альтаир (Волопас), и Вега (Ткачиха). Они находятся по обе стороны, как бы на двух берегах Млечного пути. Две яркие звезды на картинке: Вега – выше и левее, Альтаир – ниже и правее.


Все ритуалы и обычаи, связанные с праздником, восходят к легенде о двух влюбленных, Волопасе и Ткачихе, которых разлучила богиня Неба, прочертив по небу линию раздела – Млечный Путь. Но из жалости оставила им один день в году для свиданий – как раз 7-й в 7-м месяце. Он и стал днем влюбленности, сватовства, гаданий о женихах и обрядов поминовения Волопаса и Ткачихи. (Подробности легенды и обычаев – тут.)

***

«Небесная улица» – либо центральная улица имперской столицы, либо внутренние «улицы» в дворцовом комплексе – открытые галереи, дворы, террасы. В стихах явно имеется в виду второе. «Небесная улица» – не Млечный путь; такого толкования не дает ни один словарь. Однако, связь тут есть – по ассоциации. Млечный путь – это тоже «холодная, как речная вода», небесная улица, разлучившая Волопаса и Ткачиху. (Млечный путь по-китайски «серебряная река».) Т.е. от дворцовой площадки, которая называется «небесной улицей» (холодной, как река) ассоциация идет к «настоящей» небесной улице (серебристой холодной реке) – Млечному Пути.

***

Теперь можно понять, о ком стихи: они о придворной даме, потому что «веер тонкого шелка» и потому что дворцовая «небесная улица». Эта дама скучает в одиночестве: выразительная деталь – от скуки и досады сбивает веером светляков. Осенью веер не нужен (на дворе конец августа, жара прошла); и это еще одна красивая метафора старения, покинутости, ненужности. Возможно, это жена или наложница, которая вышла из фавора. Даже в популярный «день влюбленных», который шумно справляет все население Поднебесной, она сидит одна, всеми забытая. Ее «любовная жизнь» окончена, остается только прислушиваться к далеким звукам праздника и глядеть на звезды, символизирующие его: Альтаир-Волопас и Вега-Ткачиха.

Отчужденность, отгороженность от мира подчеркнута и другой красивой деталью: ширмой-экраном-перегородкой. Роспись ширмы выполнена в холодных тонах, либо они такими кажутся в свете луны и свечей. Холодные тона и сумрак – это и есть палитра стихов: серебряная свеча, осенний вечер, сумрак ночи, млечный путь (серебряная река), звезды и улица, холодная как речная вода.

Стихи огромной эмоциональной силы, если понимать это по-китайски: не как силу выражения чувства, а как силу его сдерживания.

Теперь можно и перечитать:

Серебристые свечи,
        осенний свет,
                холодная роспись ширмы.
Тонкого шелка
        маленький веер:
                хлопать на лету светляков...
«Небесная улица»
        в сумраке ночи
                холодна, как речная вода.
Лежать и смотреть:
        вот звезда Пастуха,
                а вот – Ткачихи звезда...

Ду Му. Красная Скала

Алебарды обломок    в песок погружен.
           Еще не ржавеет металл.
Я подобрал,    почистил, помыл:
           прежнее царство узнал.
Если б тогда    восточный ветер
           не помогал Чжоу Лану,
Удел исчезнуть    в Медной Птице
           Обеих бы Цяо ждал. 

***

Читатель ждет уж «Троецарствия»? Вот оно. Битва у Чиби, у «Красной скалы», разгром почти миллионной армии Цао Цао с помощью огня и ветра.

Интересна и неожиданна «археологичность» стихов. Ду Му путешествовал в тех местах, стихи описывают его мысли и чувства по поводу найденного на берегу обломка алебарды, погруженного в песок. Он смог разобрать знаки царства У (в тексте сказано прежнее царство - т.е., которое прежде было в тех местах; а это именно У) и сразу вспомнил о хрупкости победы Чжоу Юя (Чжоу Лана) над многократно превосходящей армией Цао Цао. Чжоу Юй смог сжечь огромный флот Цао Цао, на котором тот привел свое войско, только использовав восточный ветер: он поджег свои собственные корабли и направил их на стоянку вражеского флота.

В романе «Троецарствие» поворот ветра в нужную сторону приписывается колдовству Чжугэ Ляна; но Ду Му, то ли потому что не читал романа (до его выхода оставалось еще 500 лет), то ли по конфуцианской своей трезвости, приписывает победу чистой удаче. Не подуй тогда восточный ветер, армию У ждал бы разгром, ибо Цао Цао был хорошим полководцем, а его армия тогда славилась на всю Поднебесную своим опытом и обученностью.

Сладострастие Цао Цао, особенно к замужним женщинам, тоже было известно. В случае его победы над У, двух знаменитых сестер-красавиц – Да Цяо и Сяо Цяо («большая» и «маленькая» Цяо) – ждал предсказуемый удел: быть до конца жизни запертыми в Башне (террасе) Медной Птицы, тогдашнем варианте «Замка Синей Бороды». Да Цяо, напомню для не-троецарстнутых, была женой предыдущего царя У, Сунь Цэ (умершего незадолго до битвы); а Сяо Цяо – женой самого полководца Чжоу Юя.

Медная Птица (сегодня это Башня Медной Птицы, Тун-че-тай) – часть гигантского дворца в Е-чэне (городе на востоке Китая). Победив Юань Шао, своего главного соперника, Цао Цао основал в Ечэне свою резиденцию и возвел дворец, демонстративно превосходящий столичный дворец, императорский – и размерами, и роскошью. Название «Медная Птица» – от того, что над этой частью дворца простирались огромные медные крылья. Дворец еще есть, а крыльев уже нет. Их реконструируют примерно так:

Симметрия стихотворения – в том, что сначала найден «чудом сохранившийся», не заржавевший еще обломок алебарды; а потом речь идет о чудом одержанной победе и чудом уцелевших сестрах Цяо. Им посчастливилось не кануть в недрах дворца Медной Птицы, как утонул в прибрежном песке обломок алебарды. Стихи развертываются как маленький фильм: камера показывает крупным планом маленький предмет, принадлежавший одному солдату, вглядывается в очищенную надпись «У»; потом расширяет картину до эпической битвы двух царств, мимоходом показывает дворец Цао Цао, а потом снова сужает картинку до судьбы сестер Цяо.

Осталось перечитать:

Алебарды обломок    в песок погружен.
           Еще не ржавеет металл.
Я подобрал,    почистил, помыл:
           прежнее царство узнал.
Если б тогда    восточный ветер
           не помогал Чжоу Лану,
Удел исчезнуть    в Медной Птице
           Обеих бы Цяо ждал.

 

 折戟沉沙鐵未銷
自將磨洗認前朝。
東風不與周郎便,
銅雀春深鎖二喬。



Ду Му. Посылаю в Янчжоу судье-магистрату Хань Чо
 

Синие горы туманны-туманны,
            вдаль убегает река.
Осень кончается, только в Цзяннани
            не увядает трава.
Над цяо-мостом «Двадцати четырех»,
            яркая лунная ночь.
Мой драгоценный, где ты теперь
            учишь играть на сяо? 

*** 

Цзяннань – южные низовья Янцзы, одно из самых живописных мест в Китае, оно чаще других появляется в стихах, на картинах и фотографиях. Река протекает мимо холмов причудливых очертаний, ко которым сразу можно узнать эти края; и горы часто скрыты туманом. 




Янчжоу
– южный город, в котором Ду Му несколько лет занимал чиновный пост «следственного цензора»; там он и подружился с адресатом послания, судьей-магистратом Хань Чо (т.е. не столько судьей, сколько высоким чиновником при губернаторе, с полномочиями надзора над правосудием и законностью). Ду Му был молод, около 30, его друг, скорее всего, тех же лет; дружба могла включать не только чинное общение, но и развлечения. Янчжоу тогда был (и остается сейчас) красивым, процветающим городом; сфера развлечений в нем была хорошо развита; и это не только бордели и рестораны, но и парки с каналами, мостами и беседками, и живописные пригороды для прогулок, и остатки старины для созерцания. В числе таких мест был и мост «Двадцати четырех»; о нем чуть позже. 

Сяобумбуковая флейта. Драгоценный мой – буквально сказано «яшмовый или нефритовый человек»; это обращение к другу, распространенный в ту эпоху эпитет. Слово «яшмовый» также значило «талантливый», «блистательный». Так что дружеское обращение тут включает восхищение талантом: «Друг ты мой яшмовый; талантливый да блистательный». (Похожие эпитеты есть не только в китайском: «Отчего это ты так отощал-то, бриллиантовый мой?») 

Теперь про мост «Двадцати четырех». В Янчжоу много мостов. Поэтому ожидаешь, что 24 – это количество: как город «на семи холмах» или «семивратные Фивы», так и «Янчжоу с 24-мя мостами»; а мост – «номер 24». Но происхождение числа 24 – другое; и мост называется не «Двадцать четвертый», а «Двадцати четырех». Выглядит он вот так: 

Пишут, что в эпоху династии Суй император Ян-ди (569 - 618) назвал этот мост в честь 24-х красавиц из своего гарема (одну из них звали Цяо – мост по-китайски тоже цяо; плюс созвучие цяосяо (флейта); поэтому я соединил их в переводе: Цяо-мост). По другой версии, на этому мосту на флейтах-сяо когда-то играли 24 красавицы, отсюда и название. А современная туристическая надпись рядом с мостом гласит: «The famous Twenty-four Bridge is actually a complex of buildings, zigzag bridge and playing flute pavilion. The jade-belt-like arch bridge has 24 steps as well as 24 balustrades of white jade. It is also a good place suggested to appreciate the moonlight scenery». Возможно, название идет просто от конструктивной особенности: «мост 24-х ступенек». Три детали примечательно совпадают с образами стихотворения: яшма, флейтовая беседка и место для созерцания лунного света. Возможно, уже в танскую эпоху была эта флейтовая беседка и традиция ходить к «мосту 24-х» для созерцания луны. 

Выражение учишь играть на сяо не совсем понятно. Возможно, тут нужно мысленно продолжить «учишь играть на флейте девушек из веселых домов, проституток» (как это делает байке-байду в пояснениях). Возможно, Хань Чо утонченно развлекался тем, что учил таких девушек музыке. А может быть, это такая метафора эротических развлечений. Флейта – общеизвестный фаллический символ; а флейтистка – традиционный эвфемизм «проститутки» (На мужские вечеринки в древней Греции часто «приглашали флейтисток»). «Учишь играть на флейте» могло быть шуткой из этого ряда. Но скорее всего, главный смысл – прямой: учишь играть на сяо. И все. 

Вопрос где ты теперь на сяо учишь играть? связан, видимо, с сезоном, окончанием осени: холодает, и парковые развлечения в ночное время становятся неуютными. Во флейтовой беседке не посидишь, не помузицируешь. 

Говоря о развлечениях, не надо воображать автора распущенным сибаритом и гедонистом. Его личность и жизнь хорошо известны: он был убежденным конфуцианцем, держался строгого морального кодекса и серьезно относился к своей службе и репутации. 

Ну вот. Осталось перечитать. Метафоры типа «осень, но трава не вянет» понять легко: мы в разлуке, но наша дружба не угасает. Или «туманные горы, река убегает в даль»: понятный образ далекой разлуки; картина рисуется сквозь дымку памяти. Ду Му писал эти стихи, уже находясь далеко от Янчжоу, на новой должности в столице Чанъане. Это пейзаж-воспоминание, а не зарисовка с натуры.

Синие горы туманны-туманны,
            вдаль убегает река.
Осень кончается, только в Цзяннани
            не увядает трава.
Над цяо-мостом «Двадцати четырех»,
            яркая лунная ночь...
Мой драгоценный, где ты теперь
            учишь играть на сяо? 
 

杜牧:  寄楊州韓綽判官 

青山隱隱水迢迢
秋盡江南草未凋
二十四橋明月夜
玉人何處教吹簫

Ду Му. Причалю на реке Циньхуай 

Дымкой покрыты холодные воды,
            лунным светом – песок.
Река Циньхуай; ночью причалю 
            там, где питейный дом.
Платной певице совсем незнакома  
            боль распада страны.
Далеко за рекой  ее голос звучит:
             «Цветы в саду за дворцом». 

***

Эти стихи Ду Му интересны тем, как много идей и образов в них вмещено и как стройно они там упорядочены.

Начну с финала стихотворения. Песня, упомянутая в конце, сочинена Чэнь Хоу-чжу, последним правителем недолговечного южного царства Чэнь (VI в.). Он был пятым в династии и правил всего 7 лет; его царство было поглощено империей Суй, а сам он прославился крайней некомпетентностью и испорченностью. Он был погружен в развлечения и не желал заниматься делами царства; проводил время в пирах и вечеринках с обитательницами гарема; и это самое сдержанное и пристойное, что о нем рассказывают. Катастрофа Чэнь была прямым следствием его поведения.

Он был известен и как автор стихов и песен; но слава эта была двусмысленной. Его песня «Хоу тин хуа», т.е. «Цветы в саду за дворцом», стала символом безответственного и аморального правления. «В саду за дворцом» значит «в саду гарема»: гарем располагался в глубине, в задней части дворца; в тексте песни все крутится вокруг сравнения цветов с девушками из гарема. Выражение «хоу тин хуа» стало в китайской культуре почти поговоркой вроде нашего «пира во время чумы». Государство в упадке, на краю гибели; а монарх и его приближенные предаются беззаботным удовольствиям.

Одной из похожих эпох была и поздняя Тан. Ду Му жил не в классические танские времена (VIII в.), а поздние, в середине IX века; империя слабела, и до ее обрушения оставалось чуть больше 50 лет. Нравы при дворе развращались, управление деградировало, региональный сепаратизм (как всегда в такие моменты) рвал страну на части. Среди образованных людей царили досада, горечь, предчувствие катастрофы.

Поэтому, когда Ду Му, причалив ночью к прибрежной таверне, услышал песню «хоу тин хуа» в исполнении ресторанной певички, его неприятно поразила бестактность – либо невежество – девушки: «ей незнакома боль/горечь распада/гибели страны»:, т.е., она то ли дурочка, не понимает; то ли циник, ей все равно.

Река Циньхуай (недалеко от Нанкина) имеет интересную историю: ее русло было расширено и углублено другим недолговечным императором, Цинь Шихуанди (отсюда и Цинь в названии реки), ради более активного судоходства. В танскую эпоху по ее берегам в районе древней столицы Цзиньлин располагалось много развлекательных заведений, где веселилась знать и чиновничество. Одно из них и упомянуто в стихах как символ «пира во время чумы»: «Река Циньхуай; ночью причалю там, где питейный дом». Ночь – символ «темных времен», все остальные символы уже понятны.

Возвращаясь теперь к первой строке, легко понять «пейзаж с настроением»: холодная вода, стелящийся над ней дым (туман, дымка или обычный дым – от костров, кухонь или сжигаемых трав) и – невеселый штрих – мертвенно-белый лунный свет на береговом песке.

Стихи начинаются этим холодным лунным пейзажем, от него переходят к картине падения нравов (развлекательное заведение) и упадку государства, оттуда к равнодушию людей (бестактная певица), оттуда к историческому аналогу (падению царства Чэнь) и песне, символизирующей его. И вместе с песней возвращается образ реки: пение разносится над рекой, холодный ночной пейзаж переплелся с историей падения государства.

Китайские стихи – чисто технически – очень однообразны. Если они бывают чем-то действительно хороши, то это выстраиванием вот такой сложной конструкции из мыслей и образов. Очень живо написанный пейзаж, современная политика, давняя история (300 лет назад), нравы людей, цитата из старинных стихов и один конкретный персонаж - ресторанная певичка; а за ней другие, неназванные, но подразумеваемые люди. И очень стройный порядок развертывания этой поэтической инсталляции. И всего 28 иероглифов.

Ду Му. Причалю на реке Циньхуай 

Дымкой покрыты холодные воды,
            лунным светом – песок.
Река Циньхуай; ночью причалю 
            там, где питейный дом.
Платной певице совсем незнакома  
            боль распада страны.
Далеко за рекой  ее голос звучит:
             «Цветы в саду за дворцом».

杜牧: 泊秦淮

煙籠寒水月籠沙
夜泊秦淮近酒家
商女不知亡國恨
隔江猶唱後庭花

Ду Фу. Восьмеричное построение 

Велика заслуга      тройного раздела стран.
Венчает славу      восьмеричного строя план.
Разлив реки      не сдвинет с места валун.
Вечная боль:      они не смогли взять У.

 ***

Если любой взятый наугад русский читатель прочтет «Мой дядя самых честных правил», он сразу вспомнит, откуда это. Если любой китайский читатель сегодня прочтет эти «загадочные» строки, он сразу поймет, что речь идет о романе Ло Гуанчжуна «Троецарствие», о великом Чжугэ Ляне и его «каменном лабиринте», а еще о катастрофически окончившемся военном походе Лю Бэя на царство У... Насколько массовым было это знание во времена Ду Фу, сказать трудно. Скорее всего, о событиях Троецарствия знала небольшая образованная элита. До написания романа было еще шесть веков, и существовали только исторические записки; вряд ли их чтение было массовым. Правда, могла еще быть т.наз. национальная опера; Троецарствие было ее популярным сюжетом задолго до романа (из этого жанра роман и вырос).

Интересно, что эти стихи Ду Фу процитированы именно в «Троецарствии». Роман, как мы помним, повествует о событиях II-III веков, но написан только в XIV веке, более 1000 лет спустя, а Ду Фу жил посередине, в VIII веке. Поэтому при чтении 84-й главы романа возникает некоторый сбой чувства времени: стихи о персонаже «Троецарствия» Чжугэ Ляне, написанные спустя много веков, процитированы в самом «Троецарствии», посреди описания реальных событий. Этакая сбившаяся с пути машина времени...

84-я глава рассказывает об одном из самых «сенсационных» сражений эпохи: Лу Сунь уничтожил огромную армию Лю Бэя, почти полностью сжег ее, когда тот в летнюю жару раскинул лагерь на 700 ли в лесах по берегам реки. Лу Сунь дождался нужного ветра, поджег леса вместе с лагерем, а дальше ему оставалось только отстреливать бегущих в панике солдат. Потом Лу Сунь преследовал остатки армии Лю Бэя, но наткнулся на загадочный каменный лабиринт, над которым витал «дух смерти». Войдя в этот «стоунхендж», Лу Сунь чуть не погиб, его спас вдруг появившийся старик, тесть Чжугэ Ляна.

Что это за построение, точно не известно. Оно было составлено Чжугэ Ляном из очень крупных валунов и обломков скал. Его схема основана на старинной гадательной система багуа (8 троичных комбинаций инь-ян). Согласно роману, порядок камней магически менялся каждый день. Сооружение сохранялось долгие века (Ду Фу мог его видеть), и даже сегодня, недалеко от Байдичена, на берегах Янцзы, в месте под названием Юйфу продолжают показывать его остатки (фото я, правда, не нашел). Река в этом месте разливается, затапливает камни, но потом отступает, и сооружению это никак не вредит.

Восьмеричный «стоунхендж» спас Лю Бэя, но ничего не изменил. Поход был провален, а с ним был утрачен, возможно, единственный реальный шанс вывести Поднебесную из тупика «трех царств» и воссоздать империю Хань. В этом смысл последней строки: Вечная боль: они не смогли взять У.

Но и сама конструкция Троецарствия как устойчивого политического треножника тоже ставится Чжугэ Ляну в заслугу: Велика заслуга тройного раздела стран. Она была временным выходом из «войны всех против всех», начавшейся с падением Хань. Треножник был устойчив и гарантировал мир; попытка любого из трех царств атаковать другое тут же провоцировала нападение третьего. По старинной поговорке: «Богомол ловит цикаду, не замечая сзади чижа». На материале Троецарствия этот принцип был отлично изучен китайской традицией; стал азбукой политики и военной стратегии.

Треножник оказался так устойчив, что и сам автор не смог его опрокинуть – ни в этом походе Лю Бэя на царство У (где он, правда, не участвовал), ни в последующих походах самого Чжугэ Ляна на царство Вэй. И хотя Лю Бэя обвиняли в глупом провале похода на У, даже в случае победы его ждала атака Вэй: войска «третьего радующегося» уже были в пути и готовились напасть на ослабевшего победителя. Лу Сунь, победивший Лю Бэя, столкнулся с той же опасностью: узнав о подходящих войсках Вэй, он не стал преследовать остатки врага, а поспешил вернуться в У.

Таков контекст стихов. Теперь можно и перечитать.

Велика заслуга      тройного раздела стран.
Венчает славу      восьмеричного строя план.
Разлив реки      не сдвинет с места валун.
Вечная боль:      они не смогли взять У.

*** 

В китайской поэзии подобный «пунктир намеков» – обычное дело. «Демократический читатель» тут почувствует себя оскорбленным. Напрасно. Именно так и выглядит уважение к читателю: заранее предполагается, что он человек образованный и умственно активный. (Не считать же уважением отношение к читателю как к ленивому болвану, которому надо все растолковывать...)

При случайном ночном перелистывании того-сего наткнулся на стихи Рюккерта из сборника Kindertotenlieder. Он писал их много лет, они помогали ему сохранить разум после смерти двоих детей и жены. В этом журнале Рюккерт и стихи из этого сборника уже когда-то были. Вот еще один текст оттуда: печальный, монотонный, «зацикленный», с обобщенным адресатом «ты» (жена? ребенок? альтер эго? Бог?). Стихи имитируют арабскую строфу «газель» (не очень строго). Интересно, что написаны они не силлабо-тоникой, а дольником. Вообще, многие «новации» традиционалиста Рюккерта появляются именно в этих «больных» стихах, написанных «в стол». 

Фридрих Рюккерт. Ты моя тень днем... 

Ты     моя тень     днем;
Ночью   –   ты мой     свет.
Жизнь твоя     в плаче    моем;
И смерти   –   в сердце   –   нет. 

Где     ни войду     в дом,
Там он      тобой    согрет.
Ты     моя тень     днем;
Ночью   –   ты мой     свет. 

Спрошу     о чем-то     своем,
Найду     у тебя     ответ.
Жизнь твоя     в плаче    моем;
И смерти   –   в сердце   –   нет. 

Ты     моя тень     днем;
Ночью   –   ты мой     свет.
Жизнь твоя     в плаче    моем;
И смерти   –   в сердце   –   нет. 

*** 

Friedrich Rückert. Du bist ein Schatten am Tage... 

Du bist ein Schatten am Tage,
Und in der Nacht ein Licht;
Du lebst in meiner Klage,
Und stirbst im Herzen nicht. 

Wo ich mein Zelt aufschlage,
Da wohnst du bei mir dicht;
Du bist mein Schatten am Tage,
Und in der Nacht mein Licht. 

Wo ich auch nach dir frage,
Find' ich von dir Bericht,
Du lebst in meiner Klage,
Und stirbst im Herzen nicht. 

Du bist ein Schatten am Tage,
Und in der Nacht ein Licht;
Du lebst in meiner Klage,
Und stirbst im Herzen nicht.

Ду Фу. Встреча с Ли Гуэйнянем в Цзянннани 

В залах дворца     принца Ци-вана
            не раз доводилось вас видеть;
В парадном зале     сановника Цуй-цзю
            часто случалось вас слышать;
И вот, как прежде,     теперь в Цзяннани,
            в этих прекрасных местах,
В сезон, когда     опадают цветы,
            сударь, вас снова встречаю. 

***

Видимо, китайский культурный иконостас слишком огромен: почти каждое стихотворение, за которое берусь, оказывается «иконическим», «важнейшим», «самым-самым». Я не иронизирую; это действительно так: действительно, огромное количество культурных символов и кодов, которыми китайцы продолжают оперировать, и которые продолжают порождать артефакты – картины, фильмы, поэтические вариации. (Правда, и я беру стихи из уже составленных китайцами списков лучшего.) 

Байке-байду пишет, что эти поздние стихи Ду Фу – самые эмоционально-сильные из всего, что он написал (а написал он 1400 стихотворений). Глянув на стихи, невольно думаешь: ну, это вы загнули, братцы. Что тут такого эмоционального?.. 

Когда учат музыкантов, им объясняют «принцип айсберга»: выразительное исполнение требует, чтобы внутри у тебя эмоции кипели на 100%, а снаружи ты показывал только самую верхушку, 10%, а лучше 1%. Эмоции нельзя носить навыпуск: их надо иметь, но прятать, «загонять внутрь», «овнутрять». Они должны быть показаны с большой сдержанностью. Таков закон хорошего вкуса и искренности. Наигранные эмоции, которые культивировал романтизм, или демонстрируемые в полную силу, как любит экспрессионизм, – это дурной вкус. Классическое мышление требует, с одной стороны, силы и искренности чувства, с другой – крайней сдержанности, самоконтроля. 

Поэтому в классической эстетике эмоциональная сила измеряется не силой выражения, а силой сдерживания. Это то, что плохо понимают в эмоционально-распущенной русской культуре и вообще в пост-романтической эстетике. И то, что лучше понимает китайская культура. 

Лицо Танской эпохи пересечено шрамом – гражданской войной, мятежом Ань Лушаня. Империя ослабла, население обнищало, количество жертв или переломанных судеб было огромным. Поэтам тех лет, вроде Ду Фу, Ли Бая и Ван Вэя, крепко досталось, их карьеры и жизни закончились в падении. Падением кончилась и судьба Ли Гуэйняня. 

Он был знаменитым певцом и музыкантом, высоко ценимым при дворе императора Сюаньцзуна и среди его родственников и сановников (например, брата Ци-вана и дворцового управляющего Цуй-цзю, которые в стихах упомянуты). После окончания гражданской войны, уже переселившись на юг, в Цзяннань, Ду Фу, больной, рано постаревший, доживающий в бедности, снова встретил этого музыканта – на улице, нищим бродягой, играющим за подаяние. Когда Ду Фу подходил, тот допевал песню на стихи Ван Вэя о «красных бусинах любви», растущих на юге. Чувства этих людей представить себе нетрудно; по описанию свидетелей сцены, они плакали навзрыд. 

Но в стихах эта горечь сдерживается изо всех сил. Намек на нее – только в последней строке, в словах о сезоне опадающих цветов. Поэт говорит музыканту: мы встретились в момент нашего падения. 

В залах дворца     принца Ци-вана
            не раз доводилось вас видеть;
В парадном зале     сановника Цуй-цзю
            часто случалось вас слышать;
И вот, как прежде,     теперь в Цзяннани,
            в этих прекрасных местах,
В сезон, когда     опадают цветы,
            сударь, вас снова встречаю. 

Поэтому – да, если измерять эмоциональность не силой выражения, а силой сдерживания, то эти стихи могут претендовать на самые эмоциональные.

***

Можно пожаловаться: а почему нам ничего этого не сообщают? Кто позаботится о бедном читателе? Кто разжует кусочек и положит ему в беззубый рот? Никто. Все сам. Поэзия не терпит ленивого читателя, ждущего на диване объяснений. Для образованных современников Ду Фу, понимавших контекст событий и знавших людей из «культурной элиты», смысл стихов был понятен. Для последующих поколений ничего другого не остается, как изучать историю, читать мемуары. Искусство – это усилие, в том числе такое. 

Нам, конечно, сильно облегчает жизнь интернет. Открыл статью в байке-байду, перевел гугле-переводчиком, уточнил по-китайски важное или непонятное, потом пролистал другие ресурсы, потом иероглиф за иероглифом перевел стихи – и вуаля, все готово. Иногда час-два, иногда надо подумать день-два. Но все ресурсы под рукой. Поэтому я не буду кидать камни в переводчиков предыдущей эпохи, для которых это стихотворение осталось пустым: ничего особенного, милая встреча друзей; а в комментарии: «Ли Гуйнянь - музыкант и певец, которого Ду Фу слышал во времена юности.» И все. И ничего про то, как он превратился из придворной звезды в нищего бродягу, поющего на улице песню о «бусинах счастья и взаимной любви», ничего про встречу двух сломанных гражданской войной стариков.



Цуэй Ху
(772 - 846)

Написано в небольшой усадьбе на юг от столицы

В прошлом году      в этот же день
            у этих самых ворот
Ее лицо      и цветущий персик
            друг с другом делились румянцем.
Ее лицо      исчезло с тех пор,
            и где искать   –   неизвестно.
А персик цветущий,      как и тогда,
            улыбается весеннему ветру...

***

Наверное, нет нужды напоминать, что цветы персика и весенний ветер – традиционные символы влюбленности; даже не зная об этом, легко догадаться. Красота формы – в симметрии: прошлый год и нынешний; встреча тогда и невстреча сейчас. Было ее лицо и цветущий персик; осталось только второе. (Ее нет, а любовь осталась.)

Красивая метафорика. Лицо и цветы персика взаимно отражают румянец друг друга. Цветы персика улыбаются весеннему вéтру (либо «смеются в весеннем ветрý»).

За стихами стоит любовная история, красивая и вполне реальная, даже место написания стихов сохранилось.



Это знаменитый сюжет в китайской культуре, источник множества иллюстраций (см. картинку в начале поста), литературных обработок и даже фильмов ( «Ее лицо и персиковый цвет», 1994, Тайвань). Возможно, популярная международная метафора красоты «девушка-персик» в Китае ассоциируется именно с этими стихами и этой историей. Энциклопедия байке-байду пересказывает ее так сентиментально, что я решил сначала прочесть первоисточник, а потом уже пересказывать здесь. Как-нибудь потом. (Кому интересно – это тут; с гугле-переводчиком, морщась от 20% вздора, историю можно понять.)

Цуэй Ху (по-русски пишут Цуй Ху, но Цуэй – более точное произношение) – это танский поэт, о котором известно немного. Родился в центральном Китае, в нынешней провинции Шэньси; его карьеная звезда взошла очень высоко, до уровня губернатора провинции Линнань (это юго-восток страны). Поэтический стиль его ценится за свежесть, утонченность и тщательную отделку.

Чэнь Тао. Песня о походе в Луньси 

Они поклялись      хунну стереть,
            жизни своей не жалея.
Пять тысяч,      в расшитых соболях,
            пали в чужой пыли.
Какая боль:      по берегам Удин
            их кости всюду белеют.
А сами они      к женам своим
            приходят в весенние сны. 

*** 

Стихи напоминают Лермонтовский «Сон», гениально сконструированный: умирающий герой видит свою девушку во сне, а она видит сон о том, как он умирает; и умирание показано сменой первого лица не третье: «я лежал» плавно переходит в «он» или «труп лежал». Смерть как сон, отраженный во сне.

Тут похожая мысль: смерть встречается со сном. Это всегда почему-то «цепляет», затрагивает какие-то глубинные эмоции. Смерть для одних – сон для других. Смерть как сон, популярная тема буддистской риторики. Здесь - мертвые герои лежат где-то «в долине Дагестана», а сами они являются женам и возлюбленным в снах (весенних - возможно, эротических). 

*** 

Интересная деталь – расшитые соболя. Это не эпитет, а термин: униформа самых элитных войск, вроде морских пехотинцев или спецназа. Их так и называли – «расшитыми соболями». Помимо того, что степи Монголии и Бурятии очень холодны и требуют теплой одежды (кочевники тех степей – всегда в тяжелых дубленках, если верить китайским сериалам), мундир этих элитных войск был составлен из более ценного соболиного меха с шитьем и украшениями. (Нет нужды напоминать, что военные любят красоваться, как столичные модницы: все эти погоны, аксельбанты, пряжки, портупеи...) 

Удинхэ (Wuding river) – река на севере, приток Хуанхэ. А хунну или, на китайский лад, сюнну – один из древних соседей и постоянных врагов Китая. Они жили на север и северо-запад, примерно в Монголии и Бурятии. В течении 300 лет у них было свое крупное, мощное государство (с II в. до н.э. до I в. н.э.). Именно для защиты от хунну-сюнну империя Цинь строила Великую Китайскую стену. Самые ожесточенные конфликты приходятся на эпоху Хань (II в. до н.э. – II в. н.э.); потом китайцы разбили империю хунну-сюнну, ассимилировали ее восточную часть, а западную вытеснили в Среднюю Азию. Этот толчок на запад стал одной из причин нашествия гуннов (хунну-сюнну плюс других народов) на Европу: Атилла и т.д., это уже знакомые имена и события. 

В позднюю Танскую эпоху империя становилась слабее, а пограничные конфликты острее. Их чаще выигрывали сюнну. Поэтому стихи о горечи поражения были созвучны тогдашним настроениям. Но само событие, описываемое в стихах, относится к Ханьскому времени, к правлению императора У-ди, за 1000 лет до написания стихов. В 104 году до н.э. генерал Ли Лин вышел в поход против сюнну, его элитный отряд в 5000 воинов был разгромлен, сам он сдался и прожил на службе у сюнну еще много лет, был женат на дочери правителя и т.д. (подробный рассказ о жизни этой интереснейшей личности – здесь).

Чэнь Тао просто использовал древний сюжет, чтобы передать современное ему настроение – заката империи. Империя Тан умирает; но в снах тех, кто ее любит, она по-прежнему жива: «
Jeszcze Tangska nie zginęła

Это Цэнь Цань или Цэнь Шень, который уже был в этом журнале со «Стихами среди песков». В тех же среднеазиатских песках Синьцзяна написаны и эти стихи, начинающиеся с метафоры «старый сад» - в значении «родные края», «родной дом».

Цэнь Цань. Встретил чиновника, направляющегося в столицу 

«Старый сад».   Смотрю на восток.
            Далека дорога домой.
Непрерывные слезы.      Насквозь промок
            драконий узор рукавов... 

Случайная встреча,     верхом на конях,
            ни бумаги, ни кисти с собой.
Сударь, прошу     передать на словах
            весточку: жив, здоров... 

***

В первой половине – довольно причудливая метафорика. «Старый сад» в значении «родной дом» я уже упомянул. Дальше идет нечто вроде «драконьего колокольчика»: если понимать буквально, то это маленький медный колокол с изображением дракона; он действительно существует. И есть два переносных смысла этой фразы: 1) старческий, 2) мокрый. Бог весть, как они получились. Реальный смысл имеет только последнее. Можно было бы перевести просто мокрый; но дракон – символ империи и служебной карьеры офицера; совсем его игнорировать нельзя. Поэтому я перемешал образы: непрерывные слезы тоски о доме (китайская культура не стыдится слез, не запрещает мужчине плакать), мокрые рукава, драконий узор.

Непрерывные слезы.      Насквозь промок
            драконий узор рукавов... 

Китайская энциклопедия байке-байду пишет, что стихи несут две эмоции – тоску по дому и желание прославиться, показать себя на службе. Я не нашел прямого выражения второго; разве что только в этом драконьем узоре. Эта строчка вообще самая эмоциональная: если где-то и сталкиваются эти два контрастных чувства – офицерское честолюбие и тоска по дому – то только здесь.

Очень красивый стилистический пируэт, отмеченный китайскими комментаторами. Явный «пережим» второй строки (непрерывные, буквально «не просыхающие» слезы; совершенно промокшие рукава...) уравновешен предельной сухостью третьей (верхом на конях; нет ни бумаги, ни кисти). Судно накренилось на один борт, потом на другой, и – восстановило равновесие.

Вся вторая половина контрастна по стилю. В первой гуляют эмоции; во второй царит самодисциплина. В ней автор обуздал чувства (и тут очень уместно «верхом на конях») осушил слезы, перестал жаловаться и попросил передать домой простое Im fine, «я в порядке». Взгляните еще раз на этот стилистический вираж; очень красиво.

«Старый сад».   Смотрю на восток.
            Далека дорога домой.
Непрерывные слезы.      Насквозь промок
            драконий узор рукавов... 

Случайная встреча,     верхом на конях,
            ни бумаги, ни кисти с собой.
Сударь, прошу     передать на словах
            весточку: жив, здоров... 

***

Пишут, что это одно из самых цитируемых и заучиваемых стихотворений Цэнь Цаня. Известна его точная дата и обстоятельства написания. В 749 году 34-летний автор простился со своей женой в Чанъане, тогдашней столице, и отправился на запад, в Аньси, что в нынешнем Синьцзян-Уйгурском районе. После долгих дней пути он встретил знакомых офицеров или гражданских чиновников, направляющихся с поручением в Чанъян. Возможно, и правда у него не было под рукой кисти и бумаги; а может – это просто литературный прием; но, поболтав о том о сем (по-китайски это называется «обменялись холодом и теплом»), и Цэнь Цань попросил передать семье успокоительное «жив-здоров».

Сегодняшние стихи ранне-танского поэта Чэнь Цзы-ана (659-700) – одни из самых популярных в интернете. «Популярных» – в хорошем смысле, без всякой попсовости. Десятки переводов на английский и сотни подробных разборов и комментариев; последнее, большей частью, в китайских блогах, с обильными историческими справками. (Это вообще особая китайская черта – историзм мышления.) Стихи, судя по тому, что я читал, входят в культурообразующий канон. И, как пишет один китайский блогер, это «самые печальные стихи во всей китайской поэзии». 

Самый буквальный перевод – такой: 

Чэнь Цзы-ан. Песня о восхождении на террасу Ючжоу 

Впереди не видеть      людей старины,
Позади не видеть      тех, кто грядет.
Думать о бесконечности      неба и земли,
Одиноко, печально.      И слезы ронять. 

*** 

Терраса Ючжоу – там когда-то была резиденция мудрого и просвещенного яньского князя Чжао-вана (4-3 вв. до н.э.).



Слова о людях старины намекают и на него; один из подтекстов стихотворения – политический. Некоторые переводчики, резко сужая смысл, переводят «древние мудрецы», «мудрые правители», «достойные мужи» и т.п.; это натяжка: в стихах сказано просто
«люди древности». Намек на Чжао-вана виден только в названии: Терраса Ючжоу. 

Небо и Земля – это мир, вселенная. Бесконечность Неба и Земли относится и к пространству, и к времени; она выражена сдвоенным иероглифом ю-ю, 悠悠. Один такой иероглиф ю значит отдаленный (место или время), расслабленный, вращаться; он состоит из ума-сердца (внизу) и знака далекий; т.е. в нем к безличной идее расстояния добавляется идея личного восприятия этого расстояния. Поэтому и пара ю-ю – это не отвлеченная идея бесконечности-вечности, а бесконечность, воспринятая, понятая и пережитая умом и сердцем. 

О том, почему впереди относится к прошлому, а позади к будущему, я сегодня уже писал: это образ истории как череды поколений. Люди древности были раньше меня, уже побывали на сцене мира и ушли вперед; а люди будущего еще ждут своего выхода, «стоят в очереди истории» позади меня. 

***

Чтобы понять эти стихи, надо учесть три вещи: 1) это вариации на строки древнего классика Цюй Юаня (340—278 до н.э., 1000 лет до разбираемых стихов), автора знаменитой книги «Чуские строфы». 2) Первопричина печали автора – вполне земная: непризнание его служебных качеств и конфликт с двором императрицы У Цзэтань. Дело было во время военного похода против соседей-кочевников. Войском командовал родственник императрицы; он и выгнал Чэнь Цзы-ана. Предпочтение отдавалось «своим». 3) Терраса Ючжоу – намек на просвещенного князя Чжао-вана как противоположность императрице У Цзэтань и ее сверх-коррумпированному двору. 

Чувство бессилия перед ходом вещей и стало эмоциональной основой стихов. Почему именно поэт Цюй Юань? Потому что это иконический образ непризнанного чиновника, который был оклеветан и изгнан со службы. О нем вспоминали все, кто потом оказывался в подобной ситуации. Почему именно князь Чжао-ван? Потому что он был точно таким же иконическим образом справедливого и просвещенного монарха, который искал и приглашал на службу самых талантливых и порядочных людей, обращался с ними уважительно и использовал их потенциал в полную силу. 

Строки Цюй Юаня (фрагмент из поэмы Дальнее странствие) звучат так: 

Только Небо и Земля не знают никаких пределов
И печаль долгого усилия человеческой жизни.
Тех, кто ушел, я уже не застану;
О тех, кто грядет, я еще не слышал... 

Это – почти все то же самое, что сказано у Чэнь Цзы-ана, только пары строк переставлены; и местоимение «я» используется прямо. 

***

Почему стихи Чэнь Цзы-ана стали такими важными в китайской истории? 

Во-первых, это самый популярный образ – неудачника. Начиная с Конфуция и Цюй Юаня, мотив «я не достиг того, чего желал» стал одним из самых главных в китайской традиции («Прощание» Ван Вэя, например). 

Во-вторых, то, что ценят «большие цивилизации» (а Китай – яркий пример таковой) – это универсальное мышление: когда явление или человек рассматривается в глобальном контексте, на фоне всего мира. (Хорошо видно в сравнении, например, с Кореей, более провинциальной, уютной, «деревенской» националистической культурой, почти лишенной глобального взгляда на вещи). Это мышление не связано с размером страны: древняя Греция тоже мыслила глобально, создав европейскую науку, искусство, политику, философию; так мыслило даже маленькое кочевое племя евреев, объявившее своего Бога – единственным и всевышним Господом (что сохранилось в бездумной фразе «Господи Боже мой»). Есть и другие примеры стран, ставших когда-то «большими цивилизациями»: им всем было свойственно выходить за калитку регионального мышления и интересоваться миром. 

Поэтому образ поэта, который одиноко стоит посреди бескрайней вселенной, оглядывается на ушедшие и грядущие поколения и сокрушается – о тщете человеческих усилий, о несоизмеримости человека и мира, о нереализуемости своего дао, о желании и вместе невозможности служить «большому делу», – это попадание в самое «яблочко», в самое средоточие китайской ментальности. 

В-третьих, потому что о печали и слезах сказано с хорошим вкусом, безлично и сдержанно: поэт вроде бы и печалится, но не «разводит сопли», а держится благородного тона. Не жалуется на свои обстоятельства, не говорит ни слова о своем непризнании и увольнении, а только тонко намекает на это в названии и в полуцитате из старинного поэта (этот намек были способны понять немногие). Личные обстоятельства - это только триггер: стихи – о человеке и его положении в мире. 

В английских переводах этой сдержанности почти никогда нет: там поэт Я-кает с широко раскрытым ртом и рыдает в голос: Where, before me, are the ages that have gone? And where, behind me, are the coming generations? I think of heaven and earth, without limit, without end, And I am all alone and my tears fall down. Тут сданы все позиции хорошего вкуса, которые держит оригинал. Или вот, бешеная кричалка какого-нибудь евангелиста-проповедника на стадионе: Do I see the ancients passed by? No! Do I see the newcomers behind? No! In the whole universe, me alone, Sorrowful with tears down

Попался только один перевод, сделанный аккуратно, без «я»: 

Unseen are those who came before;
Unseen are those to come after.
Thinking how endless are heaven and earth,
Alone and disconsolate, the tears drip down.
 

***

Ну и еще мой подправленный перевод. Это очень тихие, сдержанные стихи: 

Не видеть впереди      людей старины,
Не видеть позади      тех, кто грядет,
Думать о бескрайности     неба и земли,
Одиноко, печально,      роняя слезы.


Разбирая очередные стихи, я долго мучился со словами цянь впереди, и хоу позади. Словари сбивают с толку: как если спросить прохожего, как пройти туда-то, и он покажет двумя руками в разные стороны. Цянь значит впереди, первый, лицевой, будущий, но также прежний, бывший. Хоу значит позади, задний, спина, но также после, потом, позже. Эту издевательскую двусмысленность нельзя было оставлять безнаказанной непонятой. 

В разбираемых стихах меня смущали вот эти строки: 

Впереди не вижу древних людей
Позади не вижу тех, кто грядет. 

Поначалу я прочел это чуть ли не как шутку: в будущем не встретишь древних людей, в прошлом не встретишь тех, кто грядет. Ну разумеется, не встретишь, хаха. Потом подумал, что речь идет о «падении нравов»: людей, подобных прежним, не встретишь в будущем; людей, подобных нынешним и будущим, не найдешь в прошлом.   

Но после долгого плавания по китайским энциклопедиям и блогам, понял, откуда идет эта двусмысленность: от картины мира. От особого китайского историзма. Впереди – значит то, что прошло передо мной на временной шкале, в истории, в цепочке поколений. Если говорить о людях, поколениях, то это те, кто прежде меня прошел по сцене мира. Они пришли раньше меня и ушли вперед, поэтому они впереди. Те, кто грядет, - эти люди еще стоят позади меня в очереди истории. Их выход на сцену – после моего. 

Для нас (с нашей прогрессистской картиной) прошедшие века – позади нас; а будущее – впереди. Для автора этих стихов (а может и для всей китайской культуры) не так: впереди нас – те, кто уже ушел. Позади нас – те кто стоит в очереди за нами, их выход – после нашего. 

Поэтому взгляд вперед – это взгляд в спину ушедших поколений. Взгляд назад – это если обернуться и посмотреть в лица тех, кто придет после нас. Вроде бы, такая очевидная картина, но привыкнуть к ней, после нашей прогрессистской мозгопромывки, почему-то трудно. 

Для нас «впереди» – это такое пустое, ожидающее нас место, куда мы идем. Для китайской мысли «впереди» – это конкретные люди, наши предки, которые прошли по сцене мира раньше нас. 

Когда-то, до китайских штудий, я шутил, приглашая слушать радио «Вперед, в Древнюю Грецию!». Сейчас вижу, что никакой шутки тут нет. Древняя Греция – она и есть впереди. А где же еще?!